Литературный альманах.      Проза.      Поэзия.      Публицистка.      Драматургия.     ©



Классики и современники XX–XXI веков



СОДЕРЖАНИЕ

Александр АСТРАХАНЦЕВ
Эльдар АХАДОВ
Алексей БОНДАРЕНКО
Анатолий БУЙЛОВ
Людмила ВИНСКАЯ
Борис ЕКИМОВ
Николай ЕРЁМИН
Александр ЕРОХОВЕЦ
Сергей ЗАДЕРЕЕВ
Вениамин ЗИКУНОВ
Анатолий ЗЯБРЕВ
Виктор КОМОРИН
Николай КОНУСОВ
Олег КОРАБЕЛЬНИКОВ
Мария КОРЯКИНА
Сергей КУЗИЧКИН
Зинаида КУЗНЕЦОВА
Сергей КУЗНЕЧИХИН
Василий КУСТОВ
Ольга КУЛИКОВА
Владимир ЛЕОНТЬЕВ
Николай ЛУХТИН
Евгений МАРТЫНОВ
Александр МАТВЕИЧЕВ
Алексей МЕЩЕРЯКОВ
Виталий НЕИЗВЕСТНЫХ
Алитет НЕМТУШКИН
Тимофей НОВИЧКОВ
Иван ПАНТЕЛЕЕВ
Олег ПАЩЕНКО
Владимир ПЕНТЮХОВ
Борис ПЕТРОВ
Евгений ПОПОВ
Виталий ПШЕНИЧНИКОВ
Валентин РАСПУТИН
Эдуард РУСАКОВ
Владимир СЕЛЯНИНОВ
Роман СЕНЧИН
Александр СИЛАЕВ
Роман СОЛНЦЕВ
Анатолий СТАТЕЙНОВ
Михаил СТРЕЛЬЦОВ
Михаил ТАРКОВСКИЙ
Василий ТИТЕНКО
Вадим ФЁДОРОВ
Нина ШАЛЫГИНА
Владимир ШАНИН
Александр ЩЕРБАКОВ




Александр АСТРАХАНЦЕВ

     Александр Иванович Астраханцев родился в 1938 году в деревне Белоярка Мошковского района Новосибирской области. Окончил Новосибирский инженерно-строительный институт и Литературный институт им. А. М. Горького. Более 20 лет работал на стройках Красноярска. Прошёл путь от мастера до заместителя начальника домостроительного комбината. Очерки, рассказы, повести публиковались в журналах: «Наш современник», «Молодая гвардия», «Сибирские огни», «День и Ночь», в альманахах «Енисей», «Новый Енисейский литератор». Автор семи книг прозы, выходивших в Москве и Красноярске. Лауреат журнала «Молодая гвардия» за 1984 год в номинации «Очерк». Отдельные рассказы выходили в сборниках «Лучший рассказ года» (Москва, Новосибирск и др.). Член Союза российских писателей. С 2006 года — председатель Красноярского регионального отделения Литературного фонда России. Живёт в Красноярске.

РОКОВАЯ ЖЕНЩИНА

     Зина — явно моложе своих лет и на роковую женщину совсем не похожа: голубые распахнутые глазки в сеточке мелких морщинок, которые заметны, когда она улыбается, вздёрнутый носик, аккуратный улыбчивый ротик с полными губками (так, уменьшительно, я называю все её черты потому, что они и в самом деле мелковаты); в русых волосах — ни сединки, причём всегда они зачёсаны и увязаны в пучок на затылке, а на висках кудрявятся пушистые завиточки.
     Ходит она летом, в отличие от других деревенских женщин, с непокрытой головой, а уж если прикрывает её — то непременно яркой косынкой, чаще — жёлтенькой, с алыми розочками по ней.
     Не знаю, со всеми ли она так любезна и приветлива, но мне всегда улыбается и приветствует обязательно первой.
     Женщины деревенские, когда «запускают» коров (т.е. бросают доить их за месяц до отёла) — а бывает это всегда зимой — хоть и намораживают перед этим молоко про запас, но нет-нет да и бегают одна к другой, попросить свеженького (а заодно и поболтать, имея к тому вполне серьёзный повод); однако к Зине при этом никогда не ходили — брезговали: и волосыыт её собственные можно у неё в молоке найти, и припахивает-то оно навозцем — ленится вымя корове подмыть перед дойкой. Хотя дачники молоко её всё равно разбирали: им, мол, и так сойдёт.
     Держала она, пока муж был здоров и мог косить, по две коровы и бойко торговала молоком и здесь, и в городе, и любила прихвастнуть своей оборотистостью — лихо шлёпнет по бедру ладонью, подмигнёт задорно и скажет: «А денежки-то капают!..» И, глядишь, «накапало» у неё сначала на скромный домик сыну в городе, а потом и на хорошую квартиру.
     А в общем-тоженщина как женщина. Так бы и прожила, никак не проявившись, свой век за мужем, как за каменной стеной, занимаясь своим огородом и коровами.
     Но заболел муж. Где он простудил почки, неизвестно,— то ли в тайге, будучи профессиональным охотником, то ли по пьянке, до которой был, пока не заболел, тоже большой охотник. Только заболел он круто; сделали ему в городе серьёзную операцию, да так, что вывели мочеточник сбоку, и отправили домой, и теперь он лежал с банкой, приделанной на боку, на кровати возле печки. Естественно, уход за ним нужен; запах появился.
     Пришлось одну корову продать, другую зарезать. У Зины больше времени появилось; переключилась продавать в городе чеснок, да морковку , да зелень разную; только вот крепко привязывали её к дому, не давали развернуться хлопоты о больном муже.
     И это ей, видно, слегка поднадоело; наложила она однажды вечером полную печку дров, а меж дровами засунула все, какие были, мужнины охотничьи боеприпасы и поехала к сыну в город с очередной сумкой чеснока на продажу. Муж утром лежал, лежал, замёрз, встал — он кое-как ходил по избе вместе с банкой на боку,— затопил печку и тут же вышел по нужде из избы — баночку опростать, а в печке в этот момент и бабахни; от печки лишь куча кирпичей осталась. Только потому и остался жив, что вышел на минуту.
     Вечером Зина приезжает и — голубые глазки навыкат: ах-ох, что случилось? А муж даже побить её не может: сил нет. Но сошла ей с рук проделка: ближайшая власть — в большом селе за пятнадцать километров, милиции не дозовёшься, да и кому охота связываться с милицией? Соседи же только головами покрутили: «Ну, Зи-инка!»
     А муж её, протянув ещё месяца два, всё же умер. Правда, своей смертью, хотя кто знает, что претерпел он тогда в полной дыма избе, дрожа от холода и исходя бессильной злобой, и насколько это придвинуло его конец?..
     Прошло с год, и жила это время Зина одна. А тут сосед её, бравый ещё пенсионер, жену похоронил.
     Новоиспечённый бобыль горевал: сорок лет — душа в душу, большое хозяйство осталось на одного — огород, лошадь, корова, тёлка, подсвинок, куры... И Зина наладилась помогать бобылю корову доить. А вскоре и совсем к нему перебралась… Бобыль, отгоревав, достал со шкафа забаву молодости — гармонь, и пошла у них весёлая жизнь.
     Я как-то вечером зашёл к нему попросить назавтра лошадь, дрова вывезти,— сидят за столом, пьяненькие и весёлые оба: он, потный, красный, в новой зелёной рубахе, на гармони наяривает; она, в розовой кофточке с блёстками,— рядышком, расплывшись в улыбке; в волосах — алые бантики; щёчки полыхают — не то нарумянила, не то сами разгорелись. Как там оперная Кармен поёт? «Любовь всесильна. Всех чаруя...»? Ещё и меня в пьяном задоре за стол тянули, да я отказался — без меня им было куда веселей и свободней.
     Под эту весёлую жизнь они съели сначала кур, потом подсвинка, потом он зарезал большую огулявшуюся тёлку, потом продал лошадь, а потом — и корову… А через полгода бравый этот пенсионер умер с перепоя: сердце не выдержало перегрузки.
     Съехались дети пенсионера и — давай Зину трясти: у отца была сберкнижка — где она? Где деньги за корову? Где — за лошадь?.. К тому же оказалось, что она успела ещё и дом его на себя оформить. Еле-еле удалось им дом отстоять. А денег так и не нашли — как в воду канули...
     После этого она перебралась в город, к сыну. В Таловку теперь наезжает только весной и летом: посеять, а потом убрать и увезти овощи.
     В городе у неё уже целое «дело» — овощная палатка; я знаю, где эта палатка, и когда прохожу мимо, мы здороваемся; Зина стоит, краснощёкая и улыбчивая, в шубе и сапогах, и никакой мороз её не берёт... И как увижу её — тут же сразу вспоминаю, как она лихо бьёт ладонью по бедру и говорит, звонко и задорно: «А денежки-то капают!»





Эльдар АХАДОВ

     Эльдар Алихасович Ахадов родился в 1960 году в Баку. Обладатель Национальной литературной премии «Серебряное перо Руси» (2007), лауреат Национальной литературной премии «Золотое перо Руси» (2007), лауреат Всероссийского литературного конкурса имени В. М. Шукшина «Светлые души» (2006). Член Союза писателей России. Член Литфонда России. Руководитель литературного объединения при Государственном центре народного творчества Красноярского края и литературной студии «Былина» при Красноярской краевой специальной библиотеке — центре реабилитации инвалидов по зрению. В разные годы произведения были опубликованы в России, Украине, Израиле, США.

ПРИКОСНОВЕНИЕ К ВЕЧНОСТИ

     Ощущение соприкосновения с душой Анны Андреевны, с её миром не покидает меня с того самого дня, когда случилась эта небольшая, реальная , несмотря ни на что, история.
     Ахматова скончалась 5 марта 1966 года, в те времена, когда мне не исполнилось и шести лет. В таком возрасте я, увы, ещё не писал никаких стихов, хотя чтение любил и читал много. Естественно, в основном сказки. Стихи для меня начались с мая 1968 года.
     В конце семидесятых годов я, оказавшись в качестве студента горного института в городе на Неве, проживал в общежитии на том самом Васильевском острове, о котором Иосиф Бродский написал однажды: «Ни страны, ни погоста не хочу выбирать. На Васильевский остров я приду умирать…»
     Несколько моих товарищей, так же как и я, занимавшихся в ту пору стихотворчеством и влюблённых в поэзию Ахматовой, как и в самый воздух Ленинграда, узнали от кого-то о том, что в Пушкине существует первый в стране, неофициальный музей Анны Андреевны. Разумеется, романтический флёр неофициальности, а значит, почти подпольности этого музея явился для нас дополнительным стимулом, подвигнувшим к вылазке в бывшее Царское Село.
     На дворе стояла замечательная тихая петербургская осень. С туманами. С пурпурно-золотым великолепием ухоженных парков и скверов Павловска и Царского Села. И вот мы, трое студентов, уже бродим по аллеям города Пушкина и под лёгкий шум осенней листвы читаем друг другу по памяти бессмертные строки поэтов Серебряного века. И кажется, будто эти необыкновенные слова возникают сами собой, произносятся сами собой, как бы существуя вне времени под строгим и торжественным петербургским небом.
     Что представлял из себя в те годы музей Ахматовой, получивший в дальнейшем статус народного? Обратимся к документам… Более тридцати лет бескорыстный и самоотверженный коллекционер Сергей Дмитриевич Умников скрупулёзно собирал в своей однокомнатной квартире всё, что так или иначе относилось к жизни и творчеству великой Анны Ахматовой. Начало коллекции было заложено в те времена, когда имя Ахматовой упоминалось вскользь и с оглядкой, а уж о создании какого-либо музея и речи быть не могло!
     Конец семидесятых годов прошлого столетия. Улица Вокзальная, дом 25. Сейчас эта улица носит гордое наименование Ахматовской. Если не знать точно, что именно в этом внешне ничем непримечательном жилом строении находится первый в мире музей русской поэтессы, то можно пройти мимо. Но мы знали, куда идём. Поднимаемся с парадного входа по скромной советской лестнице. Звоним. Дверь открывает пожилая женщина — смотритель. Собственно, здесь ещё нет никаких билетиков и вообще всё на общественных началах. Почемууто в тот момент вспоминались фильмы с эпизодами про заговорщиков, в которых настороженно-пронизывающие взгляды, щеколды и напряжённоотихий, шёпотом, вопрос: «Вы от кого, товарищ?»
     Нет, ничего такого, к счастью, не произошло. Две улыбчивые гостеприимные бабушки показали трём молодым джентльменам удивительную музейную экспозицию. Самого Сергея Дмитриевича на тот момент в квартире не было: возраст в который раз давал о себе знать очередной простудой. Пенсионеру, родившемуся в далёком 1902 году и посвятившему десятки лет жизни подвижническому труду собирательства всего, что связано с именем Анны Андреевны, лишённому какой бы то ни было поддержки со стороны государства, приходилось нелегко. При этом нужно учитывать, что, помимо коллекционирования, Умников окончил сельско-хозяйственный институт (ныне СПбГАУ), по окончании института защитил кандидатскую диссертацию, много лет работал ассистентом, а потом доцентом кафедры общего земледелия, то есть отдал на благо того самого государства львиную долю своей жизни!
     Помню, как глубоко поразило нас тогда обилие экспонатов музея-квартиры: дореволюционные экземпляры стихотворных сборников наа чинающей поэтессы, поэтические книги более позднего периода творчества, изданные не только на русском, но и на немецком, английском, болгарском языках. Далее — сборники ахматовских переводов с норвежскоо го, корейского, китайского, греческого... Труды, посвящённые жизни и творчеству Ахматовой: В. Жирмунский, Б. Эйхенбаум, В. Виленкин, В. Виноградов Э. Голлербах, Л. Чуковская, В. Мануйлов, А. Хейт, Б. Кац и Р. Тименчик, А. Павловский, Д. Хренков… И, конечно, обширные воспоминания о великой поэтессе ХХ века. Многие книги — с дарственными надписями авторов. А ещё повсюду — множество фотографий: самой Анны Андреевны, её родных и близких, друзей и современников. Мне особенно запомнилась одна из них: с мужем, гениальным поэтом Николаем Гумилёвым, и маленьким сыном Лёвой, будущим учёным-евразийцем, светилом мировой науки Львом Николаевичем Гумилёвым, несмотря ни на какие лишения и тюрьмы не предавшим ни памяти, ни имени своего отца!
     Уже тогда нас поразили обширностью географии и количеством письма музею Сергея Дмитриевича. Среди их отправителей были и художники, и поэты, и актёры, и коллекционеры, и просто почитатели гения Ахматовой. Говорят, что сейчас в музее хранится несколько толстенных книг отзывов, заполненных посетителями... В то время, когда мы посещали квартиру Умникова, таких книг там ещё не было.
     В тот осенний вечер хранительницы памяти Ахматовой (к сожалению, за давностью лет уже не помню их имён, а вот лица помню поныне!) пригласили нас немножко почаёвничать. За чаем разговорились. Слово за слово — нас попросили почитать стихи. Естественно, мы охотно откликнулись.
     Видимо, мои юношеские строчки чем-то понравились пожилым женщинам, тронули их, потому что помню, что когда мы уже собрались уходить, они настоятельно начали просить меня записать хотя бы одно из стихотворений. И проблем бы не было, если б не одна беда, от которой я зачастую страдаю и сейчас. Дело в том, что у меня хронически отсутствуют в карманах то бумага, то ручка или карандаш. А в половине случаев — не находится ни того, ни другого.
     Вот и тогда не оказалось у меня с собой абсолютно ничего: ни клочка бумаги, ни писчего инструмента. Что делать? Авторучка у милых пожилых женщин всё-таки нашлась. А вот с бумагой тоже оказались проблемы. На чужих книгах не станешь ведь писать? Нет. На музейных газетах, афишах и фотографиях — тоже. Наверное, какая-то книга учёта посетителей у хозяина дома была, но… не было самого хозяина. Наконец, одна из бабушек с сияющим лицом достала откуда-то из загашников музея обыкновенный блокнот (не альбом — именно блокнот!), заглянула в него и обнаружила, что последний листочек в нём не заполнен никаким текстом…
     Там второпях, не разглядывая ничего, чтобы не заставлять ждать своих товарищей, я и записал свой стих. Старушки поблагодарили нас, мы — их; время было, может, и не позднее, но осенью темнеет быстро, а до города нам ещё доехать надо... и тут вторая хранительница, собиравшаяся положить блокнот на место, обнаружила то, на что в спешке, увы, никто не обратил внимания! Мои стихи оказались записанными на последней странице ахматовского блокнота! Все остальные его страницы, оказывается, были заполнены почерком самой Анны Андреевны!
     В прихожей перед дверью образовалась заминка. В воздухе повисло молчание. Все переглянулись, не зная что сказать, потом ещё раз тихо и торопливо попрощались.
     …Сейчас, по прошествии стольких лет, я вспоминаю этот казус с огромной благодарностью судьбе, позволившей мне такую роскошную случайность: остаться навсегда в ахматовском блокноте! Это — как прикосновение к Вечности, как тайный знак, как напоминание о своей пожизненной ответственности перед Словом.
     Кто знает, почему иногда происходит такое? Иногда, в самые нелёгкие мгновения своей жизни, мне кажется, что дух Анны Андреевны где-то рядом, что она не забыла о том юноше, который по неведению своему оставил свой след рядом со строчками, написанными её рукой… И я снова улыбаюсь и думаю, что наша встреча с ней… всё-таки состоялась. Невзирая на время и пространство.

2008




Алексей БОНДАРЕНКО

     Алексей Маркович Бондаренко родился в 1946 году в селе Маковское Енисейского района. Окончил Подтёсовское ГПТУУ5, Абаканский политехникум, Хабаровскую высшую партийную школу по специальности «журналистика». Работал на судах Подтёсовской РЭБ, учителем в школе, инженером в леспромхозе, заместителем редактора газеты «Енисейская правда», председателем райисполкома. Первый рассказ «Подарок» был опубликован в 1978 году в журнале «Дальний Восток». Публиковался в журналах «Енисей», «Сибирский промысел», «День и Ночь», «Охотничьи просторы», «Муравейник», «Перезвон», в районных, городских, краевых, центральных газетах. Первая книга «Мужская трава» вышла в 1994 году, с предисловием Виктора Астафьева. Потом были книги «Берегиня», «Бес в ребро», «Я родился в глуши», «Птица с железным клювом», «Закон — тайга…», «Любовь и боль», «Проталинки», повесть «Стынь неба осеннего», воспоминания о В. П. Астафьеве «И стонет моё сердце…», историческая трилогия «Государева вотчина». Член Союза писателей России. Живёт в селе Озёрное Енисейского района.

ПО ЩУЧЬЕМУ ВЕЛЕНЬЮ

     В детстве я каждую осень плавал на лодке , а то и отмеривал пешком по пятнадцать километров за ягодами. Иногда с мамой, а чаще всего с бабушкой Феней. Свою бабушку я очень любил, и до сих пор у меня сохранилась о ней светлая память.
     Вызревала в Маковских борах черника, и бабушка тащила меня за собой в дальние леса, к чёрту на кулички. За черникой вызревала брусника, и снова мы первые в борах. Потом следовала клюква, а уж по снегу мы собирали калину...
     Сквозь сон слышу — громко стукнула калитка, потом скрипнула дверь, и сразу же бабушкин голос:
— Вас всегда не дождёшься, Лизавета.
     Мама, охраняя последние минуты сыновнего сна, тихо отвечает:
— Будить ить жалко в такую рань,— и шёпотом добавляет: — Пусть ещё понежится...
— Если жалко парнишонку, то сама собирайся,— ворчит бабушка.
— Куда ж я от скота,— вздыхает мама.— Коров не встречал ещё пастух. Успею ли?
     Мама работала на колхозной ферме, и редко ей удавалось «сорваться» за ягодами.
     Бабушка ворчливо подводит черту сказанному:
— Вечно у вас так: как в лес идти, так собак кормить. Люди вона не спят... Вчерась я наткнулась на гривку — полно брусницы, хоть лопатой греби,— и мне повелительно: — Нуука, подымайся, лежебока.
     …Бабушка Феня, низкорослая, коренастая, круглолицая старушка, похожая на колобок, катится по узкой, еле заметной лесной тропинке, подпрыгивая на корнях, как мячик Она мчится на восход солнца. Большой кузов закрывает ей спину и, болтаясь на лямках, жалобно скрипит. Бабушка,причмокивая губами, беспрестанно чтоото шепчет. Я еле поспеваю за ней, задыхаюсь, падаю, вскакиваю и, часто оглядываясь, бегу следом.
     Ещё солнце не успело подняться над вершинами леса, а мы уже в бору. Бабушка Феня скоро и безошибочно находит вчерашнюю гривку, на которой сплошным ковром стелется на низкорослых ветках брусника.
     Облюбовав возвышенное приметное местечко, она опускается на мшистую колоду и долго глядит на солнце. Потом снимает со спины свой старенький кузов, сгибает тонкое деревце и на его вершину привязывает платок. Распрямившись, деревце ещё долго качается, а на нём, как флаг, реет кумачом ситец. Это для того, чтобы «табор» можно было увидеть с любого конца бора.
     Над нами кружится мошка, лицо быстро припухает от её укусов. Тело чешется, словно нахлёстанное крапивой. Бабушка Феня достаёт из кармана широких шаровар флакончик с дёгтем, разведённым скипидаром, и долго, не спеша, намалёвывает своё лицо. Оно становится чёрным, похожим на обгорелый пень, только в щёлочках искрятся глаза, которые, глядя на меня, излучают ласку. В них застывает смешинка. Бабушка хватает меня за ручонку и в ладошку, которую я делаю предварительно лодочкой, набрызгивает мазуту. Я нехотя сандалю дёгтем свою рожицу и руки. Теперь назойливый гнус лезет в глаза, в уши, под одежду...
     Ещё седая от росы земля, а мы уже собираем бруснику. Бабушка не разгибает спину, руки её бегают, как челнок. Спелые крупные ягоды быстро наполняют посуду. Я, стараясь не отстать, подражая бабушке, тороплюсь и беру ягоду споро. Но не прошло и четверти часа, а у бабушки уже полная набирка1. Пасмурно у меня на душе оттого, что моя посудина наполняется медленно, что у меня не получается так, как у неё, в моей набирке нет и половины.
     Бабушка идёт к «табору» и высыпает там в кузов2 первую порцию. Возвратившись, прищуренными глазами долго смотрит на меня.
— Ох, Олёшка, что же мне с тобой делать? Лоботряс же ты... Так и есть, лодырь первый. Штанишки же издерёшь о сучья и шишки. Чо ты ползашь-то на коленках?
     Я как ошпаренный вскакиваю на ноги и снова проявляю видимое усердие.
     Наполнив кузовок, бабушка Феня подбадривает:
—Давай, давай, Олёша, старайся. Я тебе рубашонку за это сошью к школе. Может, и на ботинки расстараюсь...
     Бабушка Феня подалась к болотцу. Нас отделяет густой перелесок.
     Облегчённо вздохнув, я бросаю набирку и, довольный короткой передышкой, усаживаюсь верхом на полусогнутую берёзку. Болтая ногами, раскачиваюсь на ней. Передо мной разевает зубастый рот волшебная щука из сказки «По щучьему веленью» и спрашивает у меня первое желание. Первое, что бы я хотел: «Наполнись, кузовок мой, брусникой». Как я хочу!
— Этак ты и собирашь ягоду? Хоть бы постыдился... — печально кивает головой бабушка.
     Меня точно ветром сдувает с «коня», и я, спрятав от стыда глаза, снова принимаюсь за ягоды на гривке. Бабушка, вынырнув иззза перелеска, быстро идёт в мою сторону. В одной руке она несёт набирку, полную брусники, в другой — увесистый узел. Строго посмотрев на меня, бросает:
— Давай набирку...
     Я смотрю на неё непонимающе. Высыпав из узла в мою посуду ягоду, командует:
—Пошли...
     Понурив голову, плетусь за ней к «табору». Ещё издали вижу, что кузова, её и мой, наполнены доверху спелой ягодой. И точно знаю, что это не волшебная щука, а бабушка Феня постаралась за меня. Стало жалко её, старенькую. Не подозревая перемен в моём настроении, она нарвала зелёного болотного мха. Наложив его на ягоду тонким слоем, придавила берёзовыми прутиками. Затем, снова намалевав себя и меня дёгтем, водрузила на мою спину кузовок, сама взвалила свой большой и, подавшись от тяжести вперёд, тронулась по тропинке.
— Не отставай, Олёша. Шевели броднями3...
— Ладно... — соглашаюсь я с ней.
     Вскоре бабушка, поджидая меня, садится на колодину, развёртывает свой обед. Я, запыхавшись, падаю рядом, с наслаждением вытягиваю ноги и распрямляю спину. Бабушка Феня ворчит:
— Зачем с маху бросашь? Кузовишко сломашь...
     А сама пододвигает сдобные шаньги, морковные пирожки, достаёт в пол-литровой бутылке воду. Тут же предупреждает:
— Воду припивай токо... До ручья далеко. Смочи горлышко, и будет.
     Бабушка Феня выцветшими глазами с поднебесной синевой смотрит то на солнце, то на меня. Тихо спрашивает:
— Скоро в школу пойдёшь, поди?
— Угу,— отвечаю я, уплетая за обе щёки пироги.
     Бабушка, поджав губы, огорчённо вздыхает:
— С кем теперь подамся за брусницей? И так с ягодой опоздали маленько. Там и клюква на носу, не увидишь, как подоспет. А там, гляди, калина...
     Я радуюсь, что школа избавит меня от мытарств. Но в то же время мне лестно, что бабушка сокрушается о своём верном напарнике.
— Я же в первую смену буду учиться,— рассуждаю, как взрослый.—
     Главное, не проспать утром.
     Бабушка ласково смотрит на меня. Потом, притянув к себе, целует мои волосы. Развязав неизменный бордовый платок, отсыпает в него добрую половину ягод из моего кузова и привязывает узел сверху на свой.
     Как-то вечером подслушал я разговор.
— Ты зачем так мучаешь себя? — спросила бабушку мама.
— Как мучаюсь? — не поняла бабушка.
— Свой кузов через силу тащишь и ещё Алёшкину ягоду прихватываешь.
— Он же ещё ребёнок,— тихо ответила бабушка.
— Меньше хватать надо,— не унималась мама.— Куда столько?
— Охота ведь, чтобы и ты с ягодой была. Парнишонкаато старательный. Пока я свой кузов наберу — у него уже полная посуда.
— Ой ли?
     Теперь, когда детство далеко позади, я часто бываю на своей родине, в Маковском. И каждый раз, когда иду по лесным тропинкам, ведущим к борам с гривками и «курешками» брусники, вспоминаю свою добрую бабушку Феню. И звенит её голос песней, которых я немало услышал, когда она, ворочая веслом, везла меня на лодке к дальниммпредальним борам.

1Набирка — посуда, сделанная из бересты, для сбора грибов и ягод.
2Кузов — объёмистый короб, сделанный из бересты.
3Бродни — обувь.





Анатолий БУЙЛОВ

     Анатолий Ларионович Буйлов родился 25 мая 1947 года в КомсомольскеенааАмуре. Детство провёл на Колыме. Работал в старательской артели, в топографической экспедиции, кочевал по охотской тайге и тундре с оленеводами. Поле службы в армии работал в Приморье тигроловом. Ловил тигров для съёмок фильма «Дерсу Узала». Окончил в 1987 году Высшие литературные курсы в Москве. Первый рассказ «За соболем» опубликовал в районной газете «Рассвет Севера» (пос. Ола, Магаданская обл.). Первая книга — роман «Большое кочевье» — увидела свет в 1982 году. Положительную оценку роману дали в то время Виктор Астафьев и Леонид Леонов. В плане мастерства В. Астафьеву понравился второй роман А. Буйлова — «Тигроловы». Оба романа вызвали целый ряд одобрительных статей в центральной прессе. Лауреат Всесоюзного литературного конкурса имени А. М. Горького на лучшую первую книгу молодого автора (1983), премии имени К. Федина за лучшую книгу о рабочем классе и современной деревне (1984). Член Союза писателей России. С 1987 года живёт в Красноярском крае.

МОЁ ЗИМОВЬЕ

     Десятое зимовье я строю в тайге и всегда удивляюсь такому событию. Да ведь как не удивляться? Приходят в самую таёжную глухомань два чело вечка с одной пилой, с двумя топорами, с кованным из рессоры ножом для колки драни на крышу, с дюжиной килограммов гвоздей, с плотницким инструментом для разметки углов и пазов, именуемым «драчкой», и, сложив всё это на временном таборе, начинают валить деревья и распиливать их на четырёх и пятиметровые брёвна. Таких брёвен, чтобы не задевать головой потолочную балку, необходимо сорок четыре, да, кроме того, нужны и половые, и потолочные балки, и множество двухметровых плах для потолка. И всё должно быть ошкурено, окантовано, плотно, для тепла и красоты, пригнано.
     Сырое пятиметровое бревно — не хворостина, надо его и притащить к срубу, и поднять на сруб, установить его, разметить, очертить «драчкой» со всех сторон, надпилить и стесать размеченные углы, вырубить паз, примерить, подогнать и лишь потом посадить его на мох. Сорок четыре бревна! Плах для потолка — тут их прорва, добрая сотня. Потом — стропила, обрешётка.
     Самое сложное — найти прямослойный кедр, свалить его и распилить на метровые чурки, а чурки расколоть на четвертинки, а из четвертинок нащепать тысячу штук драни. Если кедр попадётся не прямослойный, клёпка будет скалываться пропеллером, такая клёпка на крышу не годится. Непросто и тяжко добыть клёпку, непросто и долго крыть такой клёпкой крышу, вот почему подавляющее большинство охотников покрывают сейчас зимовья толем — быстро и немного трудов; правда, и крыша такая в тайге служит недолго: то снегом её раздавит, то упавшей с дерева веткой прорвёт, то хозяин тайги — медведь — порвёт её в недовольстве за запах её, резкий и чуждый. Иные гореестроители и брёвна уже не кантуют, обрекая их заведомо на скорое гниение: для меня хватит, а после меня пусть другие строят. Да что там кантовка брёвен! Уже и сами брёвна с корой в стену кладут, и не в паз, а встык, затыкая щели мхом и тряпками. В такоммто зимовье, мокрый да потный, даже при пышущей жаром печке не разденешься до голого тела, сифонит от стен в разгорячённое тело холодными ледяными струями. Иные к тому же и венец лишний положить поленятся; осядет зимовье за год, и вот уже нельзя в нём ходить во весь рост, бьёшься головой о потолочную балку, клянёшь хозяинаастроителя, а он, тот хозяин, быть может, в это время живёт в какоммто другом, чужом зимовье и тоже, ударяясь о чужую балку, клянёт другого строителя, и так, кляня друг друга, живут на земле два строителя. И не так ли точно, ругая друг друга, живём мы все? Но не стану портить себе настроение тревожными мыслями, сейчас я чист — мы строим зимовье! Строим крепко! Строим чисто! Строим на совесть!
     Мы приходим к срубу на рассвете. Зажигаем в центре сруба большой дымный костёр из сырых смолистых щепок. Дым ест нам глаза, першит в горле, но он слегка отпугивает тучи комаров и мошек, которые нещадно жалят нас утром и вечером. Отпугивает дым и клещей, но мы уже привыкли к ним и выдираем их из своего тела ежедневно десятками.
     Обедаем мы прямо у сруба, в старое сластёновское зимовье ходим только ужинать и ночевать. Работаем без перекуров, благо ни я, ни Сластёнов не курим. Работаем с шести утра до девяти вечера.
     Мы не железные роботы, вечером, возвращаясь к жилью, мы спотыкаемся от усталости, но мы хотим сделать зимовье на три дня раньше срока и эти сэкономленные три дня использовать для рыбалки. Причина, поверьте, очень уважительная. И вот на седьмой день, после обеда, мы навесили дверь, сделали стол и нары, сколотили из толстых плах короб, насыпали в него песку и камней, установили на этот фундамент железную лечь, затопили её — и вот сидим на новых нарах и сквозь комариный гуд, блаженно расслабляясь, слушаем, как всё смелей бьётся-разгорается в камельке весёлое живое пламя. Вся избушка изнутри янтарно светится свежеструганной древесиной и пахнет деревом и смолой. Любовно оглядываю стены, потолок, нары, стол, дверь, смотрю и на свои мозолистые руки, перепачканные древесной смолой, и с удивлением и гордостью думаю: «Ведь это ж всё сделано вот этими моими руками!»
     Но пора уходить, а уходить из этого чистого янтарного теремка не хочется, пожить бы тут недельку-другую, отдохнуть и душой, и телом.
     Уходя, мы снимаем с окошка целлофановую плёнку, заменяющую стекло, и оставляем дверь открытой настежь — это для того, чтобы сырая избушка не заплесневела, но, продуваемая сквознячком, просохла бы; по этой же причине не накидали мы под крышу на потолок земли и мха — осенью, перед промыслом, Сластёнов сделает это сам.
     Отойдя от избушки, не сговариваясь, останавливаемся — любуемся: теремок! И опять душа наполняется гордостью. Ведь ещё совсем недавно, неделю тому назад, в молчаливом сумраке тут стояли плотной неприступной стеной деревья; и вдруг на этом месте появилась освещённая солнцем весёлая полянка, и на ней — такая же весёлая и уютная золотисто-янтарная избушка, а в ней для всякого попавшего в беду путника есть и соль, и спички, и топор, и пила, и рыболовная леска с крючками, и рисовой крупы на неделю, и муки на три дня. Мы подумали о тебе, страждущий путник, так, войдя в наше жилище, подумай же и ты о других страждущих — не разори, не укради, заклинаю тебя — будь Человеком!
     Почему же всякий раз, когда я построю зимовье, душа моя и ликует, и тревожится? Есть ли повод тревожиться?
     Давно это было, лет десять тому назад. В нашей тайге, на отцовском участке, потерпел аварию самолёт, лётчик катапультировался, но, приземляясь на парашюте, сильно повредил ногу. Брёл по снегу, опираясь на палки-костыли.
     Декабрь. Мороз. Дремучая, безлюдная тайга. И нет уже сил, и нет веры в спасение. И вдруг в дремучей, безлюдной тайге, на маленькой снежной поляне, как сон, как мираж, как чудо — зимовье! Зимовье!! Обессиленный, замерзающий человек охвачен радостью: спасён! Спасён! Спасён! Собрав последние силы, он, падая и вставая, торопливо бредёт к зимовью, с надеждой открывает дверь и, войдя, поражённо цепенеет. В зимовье нет ни печки, ни спичек, ни еды, нет и топора...
     Мне страшно даже предполагать, какие чувства были у раненного, замерзающего лётчика... Это было зимовье моего отца. Ещё летом он занёс в зимовье продукты, собираясь придти сюда соболевать, но приболел, не смог вовремя выйти на промысел. Зная о болезни отца, какиеето бичи спокойно весь ноябрь охотились на его участке, крали продукты, а в декабре, перед большим снегопадом, забрали из зимовья всё, что могли поднять, и перенесли через перевал в свою браконьерскую палатку.
     Узнав об аварии самолёта, отец, не долечившись, попросил включить себя в поисковую группу и сразу же пошёл в верхнее зимовье. Всего лишь два дня надо было продержаться лётчику. Но как продержишься в тридцатиградусный мороз без сил, без огня, без веры в человека?
     Подходя к избушке, отец ещё издали у порога увидел свежие следы лётчика, обрадовался, но сразу и насторожился, встревожился, удивляясь тому, что не вьётся из печной трубы дымок, что не пахнет избушка человеческим жильём, что стоит она посреди заснеженной поляны зловеще и немо, будто мраморный холодный склеп.
     Ещё не открывая дверь, боковым зрением опытного таёжника увидев выходящий из избушки след, не желая верить этому, отец рванул на себя дверь, заскочил в зимовье и сразу всё понял: в разорённом этом зимовье было темней и холодней, чем снаружи. На столе, на вырванном из блокнота двойном листочке лежал химический карандаш и заряженный патрон от пистолета. Негнущимися, замёрзшими пальцами лётчик написал моему отцу своё последнее завещание: «Не известный мне Человек! Хозяин этой избушки! Ты меня страшно сейчас обидел! Подло обманул! Не меня одного — детей моих тоже... Я замерзаю, но не хочу умереть в этом подлом жилище. Прощайте, люди добрые! А тебе, хозяин избушки, шлю своё проклятье: будь проклят! Всё зло на земле иззза таких, как ты. Записка семье и записка командиру части при мне, в моей полевой сумке, прошу передать. Капитан 3вягинцев В. Л. 24 декабря».
     Замёрзшего лётчика отец нашёл в центре поляны рядом с зимовьем. Записку лётчика он никому не показывал и не рассказывал о ней, а передал её мне незадолго до своей смерти.
— Вот, сынок, всё, что знал и умел, передал тебе. Тряпья нет, денег нет — это всё прах, пустота! Ты честен, трудолюбив, неглуп, владеешь ре меслом — спасибо тебе. Я доволен. Такими же и детей своих воспитай. Это самое главное на земле. А вот тебе завещание — храни его и вспоминай о нём, когда увидишь в тайге зимовье... Пусть воруют, сынок, пусть. А ты всё равно оставляй! Помни, сынок, не для них, воров, оставляешь, а для доброго страждущего человека. Из горсти добрых семян хоть один росток да взойдёт, вот и сей всю жизнь. Ныне земляяматушка шибко в добрых ростках нуждается! Не убивали мы с тобой капитана Звягинцева, а страшное его проклятие хоть малой частью, а справедливо к нам — справедливо! Все мы люди, все мы человеки, и всё плохое и хорошее — всё наше, всё общее, нами рождённое, нами и вскормленное. Помни об этом, сынок,— вот и всё моё завещание...
     С той поры пуще всякой сберкнижки берегу я записку — страшный укор капитана Звягинцева, и всякий раз, когда мне трудно и радостно, когда случается в моей жизни большое, как сегодняшний день, событие, я вспоо минаю завещание своего отца. — Ну, хватит любоваться, пойдём на табор,— радостно окликает меня Сластёнов и, не дождавшись ответа, уходит.
     «Ну что ж, избушка,— говорю я мысленно,— мы тебя построили, ты уж постарайся подольше послужить добрым людям». И, словно ответ моему пожеланию, невесть откуда налетел ветерок и, шаловливо встрепав и раскачав верхушки деревьев, умчался в лесную даль и растворился в ней, как волна в морской пучине. Но потревоженный лес всё ещё продолжал о чёммто шуметь и вздыхать, и чёрный дятеллжелна согласно откликался ему гулким добрым стуком, а внизу подо мной, у подошвы невысокой терраски, неумолчно звенел и смеялся прозрачный, как воздух, ключик.
     И шум листвы, потревоженной ветром, и пенье птиц, и звон ручья, и даже комариный гул — всё здесь было наполнено какиммто глубочайшим смыслом, имело свой язык, который я тысячелетия тому назад понимал, а теперь, разучившись понимать, тоскую о нём, стремлюсь к нему, чувствую его каждой клеткой тела своего, каждой пульсирующей жилкой.
     Иногда мне кажется, что всё в лесу, как в симфоническом оркестре, слаженно и стройно, каждый играет на своём инструменте, и лишь я, Человек, возомнивший себя царём Природы, разучившись играть, потеряв и свой инструмент, хожу среди оркестра неприкаянно и зло, мешая музыкантам и дирижёру... От таких мыслей в душе рождаются смутная тревога и растерянность. Но вскоре представится случай — сам ли ты совершишь поступок, совершит ли его ктоонибудь иной из жителей планеты,— но явится пример гармонии Человека с Природой, непременно явится! И тогда вновь воспрянет мятежная душа надеждой и радостью, и станут понятны язык дельфинов и пенье птиц, шелест листвы и звонкий лепет хрустально чистого, бегущего под сенью леса ручья,— всё станет плотью твоей и зазвучит в тебе музыкой жизни — стройной, красивой, вечной.
     Такое светлое чувство рождают во мне и храм Василия Блаженного, и пшеничное поле на краю деревеньки, и картины Левитана, и стоящая у конюшни лошадь, и перезвон кузнечных молотков, и задушевная песня, и такое вот, как наше, светлое, уютное, на совесть выстроенное зимовье. Да, конечно, зимовье наше не Бог весть какое строение, не храм, всего лишь избушка, но в ней наш привет и приют Человеку, и мы уходим от неё с лёгким сердцем и с чистой душой.

1985





Людмила ВИНСКАЯ

     Людмила Андреевна Винская (урождённая Захарова) родилась в 1950 году в Кургане. В 1972 году окончила факультет журналистики Уральского госуниверситета. Работала корреспондентом, заведующей отделом культуры, заместителем редактора краевой газеты «Красноярский рабочий», редактором газет «Красноярский край сегодня», «Известной газеты», ответственным секретарём литературного журнала «Новое и старое» (Красноярск). Печаталась в стихотворных сборниках, альманахах, литературных журналах. Член Союза журналистов России. Работает заместителем редактора «Сегодняшней газеты» (Красноярск).

АЛИНА — МАТЬ СОЛДАТСКАЯ

     Он появился в казарме под вечер — за плечами рюкзачок, в руках странный потрёпанный футлярчик. И всем сразу стало весело. Никто даже толком не понял, почему при виде этого долговязого белобрысого парня дотоле хмурая солдатская братия пришла в добродушнейшее расположение духа, сразу забыв об изнурительном маршшброске под палящим солнцем да ещё с полной выкладкой. Парень стоял на пороге, смотрел на всех ясными голубыми глазами и улыбался так, будто только и мечтал всю жизнь, чтобы очутиться среди них в этой — будь она неладна! — горячей точке.
— Привет, братцы! — приятным баритоном поприветствовал всех новичок. И в ответ услышал сначала дружное ржание, а потом нестройные приветствия. Тут уж каждый старался — как мог.
— Здорово, родственничек! Гостинцыыто привёз? Делись пообратски! Ну, давай, брательник, вливайся в коллектив... Братцы — это кролики, а мы тут — братки, браток!.. Ты откуда такой вылупился? Слушай, да тебе форму-то по спецзаказу надо шить — для дистрофиков особо высокого роста. Ну ты и каланча, служивый! Тебе тут надо будет на полусогнутых бегать, а то снайперша какая положит на тебя глаз, и каюк... А у тебя сил-то хватит автомат таскать? Или, может, ординарца наймёшь, маменькин сынок? — и гогот после каждой реплики сотрясал стены унылой казармы, будто тут работала целая бригада юмористов.
     Парень слушал всю эту какофонию без всякой обиды. Он даже и не думал никого останавливать. Подошёл к столу, расстегнул рюкзак и вытащил оттуда огромный пакет. Казарменный воздух в одночасье наполнился божественным ароматом, и несколько голосов удивлённо и восторженно с какоййто недоверчивой интонацией протянули: «Пиро-о-ож-ки-и-и?! Дома-а-ашние!»
— Пирожки-пирожки! — сказал парень.— Ешьте. Это мама настряпала. Говорит, угостишь товарищей. Прямо в аэропорт привезла, с пылу с жару. Ещё тёплые, наверное.
     Серёга с любопытством наблюдал за новичком: откуда такой свалился на их голову? Сразу видно: хлипак. Ну да ничего не поделаешь, будет с ним хлопот, ясен пень!
— Слышь, маменькин сынок! — окликнул он странного солдата, коо торый, прижав футляр к груди, стоял и с радостью наблюдал, как исчезают его пирожки.— Ты вот тут располагайся, рядом со мной. Не обижаешься, что маменькиныммто тебя сразу прозвали?
— Так я и есть маменькин сынок,— просто ответил тот.— А вообщее то меня Иваном зовут.
— Ну, колись, Иваннцаревич: кто таков, откуда родом?
— Из Зареченска. Я там в музыкальном колледже учился, да вот не доучился. Призвали.
— А почему маменькин, а не папенькин?
— Отец бросил нас. Я его и не помню, маленький был. Так что я маа менькин сынок в чистом виде. У нас с матерью нитка.
— Какая нитка? — вытаращил глаза Сергей, подумав, что, ко всему прочему, новичок ещё и умом немного того… слабоват.
— Невидимая. Мы связаны. Если я помру — то и мать не проживёт больше трёх дней. И наоборот. Так что мне никак нельзя на тот свет, мама-то у меня ещё молодая.
— Ты, брат, загнул…
— Ничего я не загнул. Однажды я на физкультуре руку сломал, так у матери сразу же в руке такая боль началась, что даже пришлось к врачу бежать. А если у меня башка начинала болеть, то и у неё раскалывалась. Мы как одно целое. Только нас двое.
— Хватит сочинять.
— Ничего я не сочиняю,— миролюбиво возразил Иван.— Вот познакомишься с ней и сам увидишь. Жалко её. Теперь совсем одна осталась. Алина — мать солдатская.
— Какая Алина?
— Звать мою маму — Алина. Просто у Некрасова есть поэма «Орина — мать солдатская». Похоже ведь: Алина — Орина? И у обеих сыновья солдаты, и звать их Иванами. Только у Орины Иван помер, как только из армии вернулся…
— Да типун тебе на язык! Не каркай! Только тут Серёга вспомнил, что пирожковвто он ещё не попробовал, и обратил внимание на странную тишину. Солдатики уже отвалили от стола и блаженно потягивались на своих койках. Рюкзак был пуст. Казалось, братия слопала содержимое вместе с его ароматом.
— Это называется, брат, не щёлкай клювом,— рассмеялся Иван, достал из футляра балалайку и заиграл чтоото быстрое и озорное, и в казарме снова наступило веселье.
     Иван оказался совсем не маменькиным сынком. Хилый с виду, а жилистый. Ему хоть пять километров броска, хоть пятнадцать. И с оружием он управлялся ловко, и стрелял лучше всех. И вообще оказался мировым парнем. Он знал, кажется, все песни и по вечерам устраивал концерты по заявкам, к вящему удовольствию сослуживцев. А Серёга, сам того не замечая, привязался к этому странному нескладному пацану и частенько беседовал с ним за жизнь. Сам он вырос в детдоме, куда его определила мать-пьяница, написав отказную, и поэтому Ивановы рассказы о матери казались Серёге чем-то нереальным, но очень притягательным.
     Однажды они вдвоём попали в переделку. Серёга совершенно случайно краем глаза увидал, как из-за угла полуразрушенной хибары появился какой-то чеченец с автоматом и навёл его на Ивана, который сидел на бугорке и щурился, беззаботно глядя на солнце. Серёга в мгновение ока кинулся на тщедушную фигурку друга, и они покатились по склону, а в это время по бугорку полоснула автоматная очередь. Иван сразу и не понял, что произошло, а когда разобрался, то сказал Серёге тихо и каккто повелительно:
— Теперь ты мой брат. А моя мать — твоя мать. Ты понял? Я ей всё напишу. И в случае чего ты её не бросай. Ты же мой старший брат, получается. А если один из братьев погибает, второй о матери заботится.
— Болтун ты, Ваня,— ухмыльнулся Серёга.— Ты же меня уверял, что мамка твоя без тебя и трёх дней не протянет.
— Да. Вот эти три дня ты должен будешь о ней заботиться. Чтоб не одна была. Ну мало ли что… Видишь, если б не ты, этот хмырь раскроил бы меня только так. Горячая точка, брат. Но теперь я заговорённый: снаряд два раза в одну воронку не попадает.
— Эх ты, стратег! Человек — не воронка. В него и три раза снаряд может угодить.
     Как в воду глядел Серёга. За несколько дней до его дембеля Ивана убили. Поехал он с другими бойцами в соседнее село, а там засада. Никого в живых не оставили бандиты. «Груз двести» в Зареченск поручили сопровождать Серёге. Он всю дорогу перебирал слова, которыми ему придётся утешать рыдающую мать, вспоминал своего несуразного доброго друга, которому уж явно не место на войне. Да и кому на ней место-то? Слова не понадобились. Утешения тоже. Серёгу встретила в аэропорту красивая спокойная женщина. Обняла, будто знала сто лет, поговорила с офицерами военкомата. Потом подошла к гробу сына, постояла, погладила рукой, резко повернулась и кивнула Серёге на серую иномарку:
— Поехали!
     Машину вела спокойно, уверенно. Видно было, со скоростью она на ты.
     Похороны были назначены на завтра, и Алина, к удивлению Серёги, сразу же начала ходить с ним по каким-то конторам, они чтоото оформляли, подписывали, снова кудаато ехали, снова подписывали. Когда, наконец, оказались в небольшой трёхкомнатной квартире, Алина сказала:
— Серёженька, теперь это и твой дом. Вот ключи. Вот дарственная. Не потеряй. Давай спать. Завтра тяжёлый день.
     Однако ничего тяжёлого, как неприязненно подумал Серёга, наблюдая за Алиной во время похорон Ивана, для неё не было. Она и слезинки не проронила. Только постояла у гроба и снова положила на него свою тонкую красивую руку. «Помрёт она на третий день, как же! Разбежалась!» — снова со злобой подумал Серёга, и в сердце его внезапно вспыхнула горькая обида за друга. Он припомнил, как тот говорил: «Я твой брат, а моя мать — твоя мать». Нет уж, хватит с него и родной матушки. Эта хоть и не пьяница, наоборот — вся из себя, но жить он с ней под одной крышей не станет. Алина — мать солдатская. Мать её!.. Он круто повернулся и пошёл к выходу. Он хотел в тот же день уехать из Зареченска, но билеты были только на завтрашний вечер. Серёга пристроился в комнате отдыха, а с утра пошёл бродить по городу, с удивлением узнавая многие места: так здорово, оказывается, Ванька рассказывал ему про свой Зареченск. Он и не заметил, как очутился возле дома, где жил его армейский друг. Возле подъезда суетился народ. Серёга увидел машину скорой помощи, и какая-то сила толкнула его вперёд. Соседка Алины по площадке, баба Даша, увидав его, запричитала:
— Да где ж ты, сынок, пропадал-то? Она тебя ждала-ждала. Увезли сердешную…
— Кого? Куда? — выдавил из себя Серёга, уже зная ответ.
— Кого-кого! Алину. В реанимацию городскую повезли. Уж сильно плоха, врачи сказывали. Довезут ли…
     Серёга выцепил взглядом «Жигули» с мирно дремавшим за рулём водителем — тот, видно, ждал когоото,— рванул дверь и, падая на сиденье, рявкнул:
— В реанимацию! Гони!
     Мужик за рулём испуганно вскинулся и, ни слова не говоря, крутанул ключ зажигания. В больнице Серёга нёсся по коридорам и лестницам, не обращая внимания на пытавшихся остановить его врачей и нянечек. «Мать у меня помирает!» — кричал он, и все отшатывались от этого решительного бледного парня. В палате вокруг Алины колдовали кардиологи, а она лежала на высокой кровати такая же красивая и спокойная, какой увидел её Серёга в первый день. Он бросился к ней и начал целовать её маленькую изящную руку. Алина открыла глаза и улыбнулась.
— Ты где пропадаллто всю ночь, сыночка, Серёжик? — спросила она слабым голосом.
     И от этого обращения, никогда им не слыханного,— сыночка, Серёжик, от её ласкового слабого голоса у него перехватило дыхание, и он виновато и хрипло выпалил:
— Гулял, мама…
— Эх ты, гуляка,— она снова улыбнулась.— Я уж думала — и не увидимся.
     А ты молодец, успел. Ванечке-то привет от тебя передавать? Он меня заждался. А я припозднилась — тебя ждала. Просьба у меня к тебе. Если сын родится — назови Ваней. Обещаешь?
     Серёга кивнул и вдруг добавил:
— А дочку назову Алиной. Обещаю.
     Он ткнулся губами в её щёку и в то же мгновение ощутил, что у него нет на свете никого роднее этой, практически незнакомой ему, женщины, и всем своим существом почувствовал: Алина — мать солдатская, как называл её Ваня,— это и есть его, Серёги, настоящая мать. Он услышал будто откудаато издалека:
— Прощай, мой мальчик…
     Кто-то из врачей начал поднимать его:
— Всё, парень, держись. Отлетела её душа.
     Серёга вышел в коридор, сел на диванчик, стоявший у окна, и горько-горько заплакал, как не плакал никогда в жизни.
— Видать, матььто сильно любил, повезло ей на сына,— вздохнула дежурная медсестра.— Вот и будет тебе заступница на небесах. Царство ей небесное!





Борис ЕКИМОВ

     Борис Петрович Екимов родился 19 ноября 1938 года в Игарке Красноярского края в семье служащих. Прозаик, публицист. Окончил ВЛК (1979). Работал токарем, слесарем, наладчиком, строителем, учителем труда. Печатается с 1965 года. Автор книг прозы: «Девушка в красном пальто» (1974), «У своих» (1975), «Офицерша» (1976), «Доехала благополучно» (1980), «Последняя хата» (1982), «Ёлка для матери» (1984), «Холюшино подворье» (1984), «Частное расследование» (1985), «За тёплым хлебом», «Высшая мера» (1998) и др. Составил фольклорный сборник «Песни донских казаков» (1982). Печатается в литературных журналах «Наш современник», «Знамя», «Новый мир», «Россия». Произведения переводились на английский, испанский, итальянский, немецкий, французский языки. Член СП СССР (1976). Лауреат премий: имени И. А. Бунина (1994), Государственной премии РФ (1998), «Сталинград» (1999), А. И. Солженицына (2007). Живёт в Волгограде.

БЕЛАЯ ДОРОГА

     Вот и осень. Ночи стали холодными. Пора с летом прощаться, собираясь в город, на зимние квартиры.
     В последнее воскресенье августа поехали мы к озеру Некрасово. Дорога туда не больно длинная, но без асфальта: колдобины, объезды, а потом и вовсе сыпучие пески. Редкая машина пройдёт.
     Добрались. Молодые мои спутники остались у воды, с удочками. Я ушёл в Пйски. Пйски их у нас называют, хотя правильней, конечно, Пески.
     Огромные песчаные пустоши тянутся левым берегом Дона на многие десятки вёрст. Они порой отступают от берега, порой подходят к воде. Песчаная страна, считай, пустыня; жёлтые бугры — кучугуры, редкая зелень: солянка, молочай, жёлтый бессмертник, ползучий чабер. Вечный ветер. Свистит и свистит. Безлюдье на десятки вёрст. Машины сюда не забии раются. И делать нечего, и застрянешь в песках.
     Редкий жаворонок вспорхнёт иззпод ног; редкий коршун проплывёт в вышине; ящерка прошуршит — и всё. Тишина. И просторное небо.
     Люди здесь тоже редки. Но порой встречаются белые дороги, неведомо кем проложенные в сыпучих песках... Эти белые дороги завораживают. Будто и знаешь округу: там — Рюминский хутор, в той стороне — Старая Сокаревка, за ней — Песковатка. Но к хуторам ведут дороги езжие. А эти? Белая колея петляет меж песчаных холмов, порою взбегая на них. Кто её проторил, эту дорогу, и куда?..
     Нынче лето кончается. Солнечный день. Но взойдёшь на бугор — нижет до костей ветер. Под ногами похрустывает сухой молочай; кое-где доцветает сиреневый чабер; трава «бескоренка» — чёрная, словно мороз её опалил. Коршун поднялся и стоит в воздухе, крылом не махнёт. Ветер. Белая дорога ведёт куда-то.
     Вспомнил о Стёпе. О нём и рассказ. Где-то здесь, в этих песках, он умер. Шёл и шёл белой дорогой. Потом лёг ли, а может, упал — и умер.
     Стёпу я, конечно, не знал. Он жил задолго до моего рожденья. Осталась память, рассказы. Мой нынешний — один из них. В округе станицы Голубинской, что на среднем Дону, на всех её хуторах, далёких и близких: в Усурах, Липолебедевском, Каменнобродском, Тёпленьком, Липологовском,— Стёпу-глухого знал каждый, от старого до малого. Стёпа чинил обувку. Годы были тяжкие — двадцать первый да двадцать второй: голод, разруха, только что война прошла.
     О новой обуви в ту пору никто не помышлял. Перебивались ношеным старьём. И Стёпа-глухой был спасеньем для всякой семьи, даром Божьим. Во-первых, он брался чинить всякую рвань, ничего не отвергая. Лишь сокрушённо покряхтывал да головой качал и лепил латку к латке. А во-вторых, он не требовал за труды свои плату, работая лишь за харчи.
     Откуда он взялся такой, малахольный ли, умом тронутый, толком никто не помнит. Своего пристанища, дома он не имел. Мешок за плечами — всё имущество. Жил и кормился Стёпа в том доме, куда приходил работать. Жил, пока всю обувку не перечинит. На Стёпу-глухого была очередь, и в других домах уже ждали его и порой нынешних хозяев упрекали:
— Он вам пилы точит, а люди босые ждут.
     Перечинив обувку, Стёпа собирал свои пожитки, шёл в другой дом, никакой платы не прося.
     Бумажными деньгами в ту пору игрались дети да старухи обклеивали ими крышки сундуков. Но Стёпа был «тронутым», и потому ему порой, может, для очистки совести, вручали за труды эти пёстрые бумажки. Он брал их на полном серьёзе, складывал в кисет.
— Сколько денег накопил, Стёпа? — порой подсмеивались над ним.
— Чего? — не слышал ли, не хотел ли слышать.
— Сколь у тебя денег?
— Много.
— Ну сколь?
— Сто тысяч и ещё два раза,— такой был всегда ответ.
     Одежда на Стёпе была поношенная, но всегда чистая, аккуратно заштопанная, петли обмётаны, пуговицы крепко сидят. А заплаты подобраны и посажены — как влитые. Тут уж хозяйки одна перед другой старались.
     Будь Стёпа помудрей, поразумней, он мог бы прожить и лучше, выбирая дома с достатком. Пусть хлебом богатых в ту пору сыскать было трудно, но были семьи, у которых всю зиму картошка не переводилась, кукуруза, тыква да свёкла. Стёпа любил запечённую на лёгком духу тыкву, нарезанную кусочками, когда они, подрумянившись, становятся сладкими. Стёпину слабость знали. И в домах, где тыква водилась, прямо на рабочий стол ставили сковороду с кусочками оранжевой тыквы. Он работал и порой сладился, причмокивая.
     Сапожному мастеру можно было прожить. Но Стёпа хозяев не выбирал, сытно живут или впроголодь; он шёл куда звали. И порою неделю-другую сидел на голых желудёвых лепёшках. В таких семьях обычно и детишек больше, и обувка — дыра на дыре. Всегда худой и морщинистый, тогда он и вовсе усыхал, зубы от желудей чернели, но не уходил, пока последнюю пару ношеных-переношеных чириков не починит. За это его уважали, называя порой святым человеком, какие не от земли, а от неба.
     Очень любили Стёпу-глухого ребятишки. Для них начинался праздник, когда он приходил в дом. Сапожник открывал свой мешок, детвора возле него сбивалась.
     На низенький столик, за каким работал, из мешка выкладывал Стёпа деревянные обувные колодки, сапожные ножи, вар, конопляную дратву. Возле столика валили горой старую обувку. Стёпа обглядывал её, размачивал в корыте с водой. Готовил сапожные шпильки. Берёзовые кружки под его рукой ловко кололись на пластинки, потом заострялись. И вот уже тонкие шпильки-гвоздики сыплются из-под ножа. Для ребятишек разве не чудо?
     А между делом для ребячьей забавы Стёпа-глухой нарежет пахучих деревянных кубиков да колёсиков, тележку смастерит, вырежет острым ножом куклу, солдатика, игрушечное ружьё.
     Детишки возле него с утра до ночи кружатся, порой толкают, мешают. Но он их никогда не гнал. Всё можно было трогать и брать на Стёпином столе. А малышам — забираться к нему на колени.
     Стёпа никогда не смеялся, даже не улыбался, но в такие минуты он светлел лицом и шумно вздыхал. Говорили, что Стёпина семья, дети погибли ли, померли от войны, голода ли, болезней. Целые хутора тогда вымирали. Но толком о нём никто и ничего не знал. Стёпа, как все люди глухие, был молчуном. Отработает — и уйдёт в другой дом, а то и на другой хутор.
     Подолгу ему не давали засиживаться, напоминая: — Вы Стёпу долго не держите, он другим нужен. И вот он пошёл со двора. Мешок — за плечами. Детвора до ворот проводит, и всё. Останутся деревянные игрушечные тележки да куклы и чинёная обувка — не страшны теперь грязь, холода.
     А потом Стёпа пропал. Не видно и не слышно о нём. Стали спрашивать. Никто толком не знает. Последний раз был у Калмыковых, на хуторе Усуры. Оттуда ушёл на Песковатку. Сам Калмыков его и перевозил через Дон на лодке. Но в Песковатке Стёпу не видали. Не появлялся он и в рядом лежащих хуторах — Рюмино, Сокаревке, Вертячем.
     Лишь осенью, на исходе лета, Стёпу нашли в Пйсках. Видно, пошёл он от Дона не кружной, торной дорогой, а напрямую, через Пйски. Такой вот белой дорогой, что тянется сейчас передо мной меж песчаных бугров. Прилёг ли он на обочину или просто упал? И умер. Ни птица, ни зверь его не тронули. Так и лежал, пока не нашли его сухие мощи.
     Где-то вот здесь он умер. Тут, в Пйсках, и нынче безлюдье на многие вёрсты. Ветер шуршит в сухом молочайнике, в острых листах солянки. Вечный ветер. Осень. Мне пора идти, возвращаться к воде, к займищу, где молодые мои спутники надёргали окуньков и варят уху. Скоро вечер. Надо уезжать, прощаясь надолго — до следующего лета. Какое просторное небо над Пйсками... Взглядом не окинешь. Глубокая, за жаркое лето выгоревшая синева, и перистые облака, словно белые каменистые гряды, тянутся из края в край.
     Снова о Стёпе думаю.
     А может, и вправду он был святым, каких посылает Бог на помощь в горькие годы. А если так это, то, оставив не тело, но мощи свои на белой дороге, в Пйсках, ушёл Стёпа тоже белой дорогой, но иной, высокой. Вот она тянется по блёклому осеннему небу лёгкой перистой грядою, из края в край.

1995





Николай ЕРЁМИН

     Николай Николаевич Ерёмин родился 26 июля 1943 года в городе Свободном Амурской области. Окончил медицинский институт в Красноярр ске и Литературный имени А. М. Горького в Москве. Член Союза российских писателей. Лауреат премии «Хинган». Автор книг прозы: «Мифы про Абаканск», «Компромат», «Харакири» — и поэтических, изданных недавно: «Идея фикс», «Лунная ночь», «Поэт в законе», «Гусляр», «О тебе и обо мне», «На склоне лет». Автор проектов и редактор нескольких серий литературных альманахов и антологий, изданных в Красноярске. Среди них: «Поэты Енисея», «Поэтессы Енисея», «День поэзии Красноярского краяя2004» и др. Живёт в Красноярске.

ВОЛШЕБНОЕ ЗЕРКАЛО

     Двадцать лет назад в далёкой и прекрасной Америке, в городе Нью-Йорке, родилась некрасивая девочка Луиза Мей.
     Родители её были очень бедными, питались из экономии исключительно дешёвой курятиной и поэтому однажды заболели куриным гриппом, помучались с неделю и умерли в один день.
     Заплакала от горя Луиза. Она была такая бедная, и такая несчастная в свои шестнадцать лет, и такая одинокая!
     Похоронила она родителей и пошла по Нью-Йорку куда глаза глядят.
     Идёт и плачет, идёт и плачет…
     Так дошла она до широкой реки Гудзон и остановилась только на самой середине Бруклинского моста, глянула вниз с головокружительной высоты на течение реки и подумала: «А не прыгнуть ли мне вниз? Прыгну — и утону, и всё. Лучше утонуть, чем жить в нищете и в одиночестве».
     Но только она стала перелезать через перила, как почувствовала, что ктоото сзади обхватил её сильными руками — и буквально оторвал от перил моста.
— Что ты задумала, красавица? — услышала она ласковый женский голос.— Знаю, молчи, возьми платочек, вытри слёзы и не плачь!
— Как же мне не плакать? — возразила Луиза Мей.— Мои родители умерли, а я такая одинокая, такая несчастная, такая бедная и некрасивая, что никто не хочет со мной разделить моё горе…
— Всё это дело поправимое! — сказала, улыбнувшись, незнакомая женщина.— Я тоже когдаато была такой, а теперь я — волшебная Фея большого города, и красивая, и богатая, и счастливая! Хочешь стать такой, как я?
— Конечно, хочу! — воскликнула Луиза и вытерла платочком последнюю слезинку.
— Тогда прими от меня в подарок вот это зеркало. И знай, что оно волшебное. Повесь его над кроватью и по утрам, глядя в него, повторяй:

     «Какая я красивая!
     Какая я счастливая!
     Какая я богатая! Ура!»

     Протянула Фея Луизе Мей волшебное зеркало, улыбнулась и села в подкативший шикарный автомобиль, за рулём которого находился то ли заяц, то ли кролик, который пошевелил ушами, помахал лапкой — и машина с Феей исчезла, как будто её и не было.
     Крепко сжала Луиза в руках драгоценный подарок.
     Ей уже расхотелось бросаться в реку с моста, и она, вспомнив свою любимую песенку, вприпрыжку побежала к себе домой.
     Дома она повесила зеркало в изголовье кровати, легла и, усталая, заснула…
     Ночью ей приснилась волшебница, которая улыбалась и говорила: «Всё будет хорошо, только делай так, как я сказала!»
     Наутро, проснувшись, Луиза сразу же заглянула в зеркало — и не узнала себя.
— Какая я красивая! — воскликнула она.— Неужели это правда, и наяву, а не во сне?
     Нужно срочно пойти сфотографироваться! Фотография не обманет.
     Когда Питер Адамс, молодой преуспевающий бизнесмен, редактор и владелец многотиражного лакированного журнала «Ледиз таун», случайно проезжал мимо фотосалона «Гламур», что на 45-й авеню, сквозь прозрачную витрину увидел он, как фотограф-негр вручает пакет со снимками очаровательной девушке, и сердце его внезапно защемило и дало перебой.
     «Вот девушка моей мечты!» — подумал Питер Адамс и резко затормозил машину.
     Он вошёл в салон, вежливо поклонился и сказал:
— Как зовут тебя, красавица? Я — Питер Адамс! Будем знакомы.
— Моё имя Луиза Мей, но оно ни о чём вам не говорит, не правда ли? — смущённо ответила девушка.
— Сегодня оно ни о чём не говорит, это верно. Но завтра оно будет у всех на устах. Луиза, хочешь, я напечатаю твой пор трет на обложке своего журнала? И вся Америка будет у твоих ног!
— Не знаю, это так неожиданно.
— Соглашайся! Я тебе хорошо заплачу!
— Я согласна,— прошептала Луиза.
     Через неделю журнал с её портретом на обложке увидел свет.
     И всё в жизни Луизы сказочно переменилось. Фея не обманула!
     Она действительно стала красивой и богатой.
     Она тут же поступила в университет, на Отделение изящных искусств.
     Стала писать стихи, рисовать картины, сочинять песни и исполнять их со студенческой эстрады.
     У неё появилось много друзей и подруг. Но самым лучшим другом стал Питер Адамс.
     Да. Они полюбили друг друга — всерьёз и бесповоротно. И когда Питер Адамс пришёл однажды с букетом пышных, благоухающих роз и предложил ей руку и сердце — Луиза, не раздумывая, согласилась.
     Она была счастлива!
     Вскоре они обвенчались и стали жить-поживать в чудесном маленьком домике, очень похожем на средневековый замок, на берегу реки, в которой она когдаато хотела утопиться.
     Зеркало, подаренное Феей, они повесили в прихожей.
     В прошлом году я был в Нью-Йорке у них в гостях. Луиза перевела на американский язык книгу моих стихотворений «О тебе и обо мне», а Питер Адамс захотел издать её.
     Скидывая пальто у них в прихожей, я заглянул в зеркало.
     И не узнал себя.
     Вместо измождённого седого шестидесятилетнего жителя сибирского города Абаканска из зеркала смотрел на меня бодрый улыбающийся поэт, полный жизненных сил и надежд, а его отражение повторяло вслед за ним:


     «Какой я красивый!
     Какой я счастливый!
     Какой я богатый! Ура!»
Февраль 2007





Александр ЕРОХОВЕЦ

1932—2001

     Александр Степанович Ероховец родился в 1932 году в селе Мельничное Тюхтетского района. Окончил Уральский госуниверситет. Работал в районной газете, редактором, участвовал в экспедициях геологов и лесоустроителей. Публиковался в газетах, в журналах «Енисей», «Светлица», «Сибирские огни». Первая книга рассказов «Весенняя черёмуха» вышла в 1959 году. Издал более десяти книг прозы: «Мне нужен таёжный воздух» (1963), «Солнце, не падай!» (1968), «Далекоодалеко от фронта» (1974), «На земле, на свете этом» (1978), «Отчая земля» (1982), «Ожидание» (1985), «Друга-недруга» (1989), «В январе на рассвете» (1977), «Поздний сенокос» (1978), «Заберега» (1980) и другие. Член Союза писателей России с 1969 года.

В ХОЛОДНУЮ НОЧЬ

     Ветер неожиданно с такой силой рванул с головы шляпку, что Люся едва успела придержать её рукой. Повернувшись к ветру спиной, поставила на землю чемоданчик и негнущимися, застывшими пальцами с трудом завязала на шляпке концы тесёмок.
     Резкий ветер проник под пальто, и, вздрогнув, девушка подумала, что хорошо было бы поскорей очутиться гдеенибудь в тёплой комнате. Но эта мысль сразу же затерялась среди других, беспокойных и тревожных. Она подумала об отце. Как он её встретит? Узнает ли? И что она будет ему говорить? Сейчас, сейчас она увидит его!
     Девушка взяла чемоданчик и заспешила навстречу ветру и колючим снежинкам.
     Об отце она знала только со слов матери. Несколько дней назад, когда Люся собиралась в дорогу, мать о чёммто задумалась и принесла из своей комнаты фотографию, на которой была снята вместе с отцом. Долго стояла, разглядывая её. А когда Люся осторожно дотронулась до её плеча, как-то слишком торопливо протянула ей фотографию. — Вот... зайдёшь к нему,— тихо сказала она.— Может быть, ему будет интересно посмотреть на этот снимок... И на тебя... В её потемневших глазах появилась робкая, затаённая надежда. Она опустила голову и быстро вышла из комнаты.
     Отец не пришёл домой после войны. Люсе в то время было восемь лет, но она хорошо помнит тот вечер, когда мать впервые не прочла вслух письмо от отца.
     Она сидела в комнате, уронив руки на стол, и бессмысленно глядела сухими глазами куда-то в окно. Люся осторожно подошла к ней сзади и приподнялась на цыпочках, стараясь заглянуть в исписанный листок. Мать, притянув её к себе, устало погладила по головке и поцеловала волосы.
— Ничего, доченька, ничего,— прошептала она давящимся голосом.
     Люся затеребила рукав материнской кофточки.
— Это от папы? Что он пишет?
     Мать ничего не ответила. Тогда Люсе стало страшно, и она собралась заплакать. Но мать, заметив её кривящиеся губы, посадила дочь к себе на колени, обняла, прижавшись к голове щекой, и долго раскачивала из стороны в сторону. Притихнув и оробев, Люся боялась расспрашивать её.
     С тех пор ежемесячно аккуратно приходили от отца переводы. А мать с каждым днём всё больше и больше замыкалась в себя. Об отце не говорила ни слова, точно он совсем перестал существовать на свете. Однако фотографию со стены не сняла. Не раз потом пришлось Люсе наблюдать, как мать, тихая и печальная, подолгу засматривается на неё. И тогда Люсю подмывало желание сорвать со стены эту фотографию и изорвать на мелкие клочки — может быть, тогда матери станет легче. В такие минуты она ненавидела отца. Но в то же время чувствовала, что мать до сих пор любит его, и не могла понять, почему. Очевидно, всёётаки отец не такой уж плохой, как о нём думает она...
     Ветер снова хлестнул по лицу, засыпал глаза снежной порошей. Девушка остановилась у двухэтажного дома.
     Около тротуара мрачно возвышался чёрный тополь. Но снежинки не задерживались на корявых, обрубленных ветках, а, словно страшась их, пролетали дальше по улице. Они летели почти параллельно земле.
     Номер дома, освещённый лампочкой, смутно угадывался в ночной темноте. «Кажется — сюда»,— подумала Люся, и сразу же быстро-быстро забилось сердце, к замёрзшим щекам прилила кровь. Девушка постояла, раздумывая. Потом решительно вошла в подъезд и торопливо стала подниматься по лестнице. Но на последних ступеньках невольно замедлила шаги, чтобы успокоиться.
     Перед дверями она задержалась. За ними громко играла музыка, и на её стук никто не вышел. Подождав ещё немного, Люся потянула дверную ручку.
     В коридоре, куда она вошла, было темно. Только сквозь щель приоткрытой двери на пол, наискось пересекая его, падал шнур света. Из комнаты, мешаясь со звуками музыки, донёсся женский голос. Люся неуверенно постучалась. В комнате послышался частый стук каблуков. Дверь распахнулась. Освещённая ярким светом, на пороге стояла красивая женщина в домашнем халате. Несколько мгновений она внимательно разглядывала Люсю.
— Вы к кому, девушка? — спросила женщина, приветливо улыбнувшись. Люся нерешительно переступила с ноги на ногу.
— Я хотела узнать,— проговорила она прерывающимся от волнения голосом.— Здесь живёт Гаврилов... Николай Михайлович? Женщина с нескрываемым любопытством взглянула на неё и, обращаясь к кому-то, громко сказала:
— Ника, к тебе гость. При её словах у Люси болезненно сжалось сердце, и она невольно сделала шаг назад.
— Проходите, проходите,— повторила женщина, пропуская девушку, и пошла вслед за ней.
     В гостиной Люся неловко остановилась, увидев, что оставляет за собой на полу мокрые следы. Не решаясь ступить дальше, смущённо и растерянно огляделась по сторонам. У входа в другую комнату возвышался огромный фикус, доставая до потолка своими широкими кожаными листьями. За фикусом Люся заметила высокого мужчину, торопливо завязывавшего перед зеркалом галстук.
     Он появился, крепкий, широкоплечий, привычным жестом одёрнул на ходу пиджак. Люся с волнением вглядывалась в его лицо, пытаясь отыскать знакомые черты. Но лицо показалось ей совершенно чужим.
— Присаживайтесь,— предложил он, подойдя к девушке, и пододвинул ей стул. Люся почувствовала, как в ногах у неё начинается какая-то мелкая противная дрожь. Она присела на самый краешек стула, положив чемоданчик на колени. Громко и гулко стучало сердце, готовое вот-вот выскочить из груди. Опустив голову, она судорожно вцепилась напряжёнными пальцами в крышку чемоданчика.
     Женщина прошла к тумбочке и выключила радиоприёмник. Отец оглянулся на неё и, недоумённо пожав плечами, спросил Люсю:
— Значит, ко мне?
— Да, да,— боясь поднять глаза, невнятно произнесла девушка.
— Я слушаю вас.
     Люся молчала. Внезапно нахлынувшие слёзы душили её. А в горле набухал какоййто тяжёлый, мешающий говорить комок. Она проглотила слюну и чуть слышно, с трудом выдавила из себя:
— Я... я... Вы не узнаёте меня?
     Лицо у отца удивлённо вытянулось. Он глядел на девушку широко открытыми беспокойными глазами. И вдруг резко вскочил со стула и, словно задыхаясь, торопливо начал растягивать руками на шее галстук. На лбу у него выступили капельки пота.
— Не может быть! Люсенька, ты? — беззвучно прошептал он.
— В чём дело? — тревожно спросила подошедшая женщина.
     Отец растерянно посмотрел на неё, голос его сломался:
— Вероника, это... это моя дочь... Познакомьтесь...
     У женщины испуганно дрогнули глаза, но уже в следующую секунду в них появилась ласковая и заискивающая улыбка. Она удивлённо развела руками и заговорила, захлёбываясь словами:
— Неужели Люся? Вот неожиданность! Правда, Ника говорил, но мне казалось... Никогда, никогда не думала, что вы уже такая большая. Право, не ожидала увидеть вас настоящей барышней.
     Она мило улыбалась. Но, пожимая её вялые холодные пальцы, Люся ощутила неприятное, брезгливое чувство.
— Ну что же это мы так стоим,— неловко суетился отец.— Сейчас, сейчас чтоонибудь придумаем.
     Он помог Люсе снять пальто, долго вертел в руках её чемоданчик, не зная, куда его поставить. Вероника занялась своим туалетом. Она взбивала перед зеркалом пышные волосы и ловко втыкала в них шпильки.
— Ах, Люсенька,— оживлённо говорила она, то и дело поворачиваясь к девушке,— как жаль, что вы не приехали утром. Тогда можно было бы и для вас достать билет. Мы сейчас с Николаем Михайловичем спешим в театр.
— Может быть, всёётаки дома останемся? — морщась, произнёс отец и присел на диван. Вероника едва заметно передёрнула плечом, но голос её поопрежнему звучал мягко.
— Ну что ты! У нас ведь уже билеты взяты. А Люся... Надеюсь, вы к нам не на один день приехали? — обратилась она к девушке.
     Люся вздрогнула. В вопросе Вероники ей почудилось другое, именно то, что эта женщина как раз и опасается, что Люся приехала не на один день.
— Я проездом... Вот, институт закончила... Сейчас на место работы.
     Она с трудом подбирала слова и, чувствуя, что краснеет от этого, бессознательно комкала в руках носовой платок.
     Отец сидел напротив. Раскрыв портсигар, он сосредоточенно постукивал папиросой о крышку и никак не решался закурить. Глядя себе под ноги, тяжело спросил:
— Ну, как вы жили... живёте?
— Ничего... хорошо... мама здорова...
— А мы вот так живём... неплохо живём,— повторил отец и повёл головой по сторонам.
     Подошла Вероника.
— Я, пожалуй, сегодня голубое платье одену,— сказала она.— Оно ведь идёт мне.
— Конечно, конечно,— поспешно ответил отец, потянулся к столу за пепельницей, поставил её рядом на диван и закурил.
     Вероника рассмеялась и отошла к зеркалу.
— Вот видите, Люсенька, какой у нас Николай Михайлович,— в её голосе появились игривые нотки.— Он совершенно равнодушен к нардам. Ему безразлично, в каком платье жена появится в театре. Никогда, никогда не выходите за равнодушного мужчину.
     Она рассыпчато засмеялась. Отец с какой-то сосредоточенной злостью раздавил в пепельнице дымящуюся папиросу. Люся не глядела на него.
     Она с горечью думала о том, что никогда не сможет рассказать ему о себе и матери, не сможет показать ту фотокарточку, которая лежит в чемоданчике. Раздражающее чувство заполняло её.
— Вы уж, Люсенька, извините нас,— улыбнувшись, снова обратилась к ней Вероника.— Нам, право, сейчас некогда. Но вы оставайтесь здесь и будьте как дома. Я покажу вам, где ужин,— вы сможете разогреть его.
— Нет, нет! Не беспокойтесь,— Люся решительно поднялась из-за стола.— Я ведь только на минутку к вам забежала. Мне нельзя задерживаться — мой поезд скоро отходит...
— Зачем так, завтра поедешь,— вдруг встрепенулся отец и тоже поспешно поднялся на ноги. Он взял Люсю за руку, она чувствовала, как крупно дрожат его пальцы, стискивающие ее запястья.
— Мне необходимо сегодня ехать,— почемууто резко ответила Люся.
     Отец опустил голову.
— Как же так... как же так,— слышала Люся его бессвязную речь.— Ты уже такая взрослая. Конечно... а я... просмотрел, забыл. Как это можно? Ты прости, прости меня... Ведь сейчас мы не будем терять друг друга. Ты ещё приедешь. Правда ведь, правда?
     Голос у него дрожал так же, как и пальцы. И когда он поднял голову и посмотрел на Люсю, она с удивлением заметила на его лице резкие и глубокие морщины. Он как-то весь сразу обмяк и постарел. В его глазах она уловила тусклый и влажный блеск и поняла, что это слёзы. И от этого он вдруг показался ей хорошим, близким, родным.
     Острое чувство жалости и боли охватило её. Люсе захотелось обнять его и заплакать вместе с ним. Но рядом стояла Вероника, чужая, незнакомая женщина. И Люся сдержалась. Закусив губы, старалась заглушить готовое прорваться наружу минутное чувство.
     Волнуясь, она поспешно застёгивала пальто. Пуговица выскальзывала из пальцев, упорно не желая залезать в петлю, и от этого Люся раздражалась ещё сильней. Полуобернувшись, она увидела, как отец потянулся за своей шапкой, но Вероника положила ему руку на плечо и чтоото сказала вполголоса. Отец молча отстранил её и пошёл к дверям. Люся взяла свой чемоданчик.
— Ты куда, Ника? — нахмурилась Вероника.— Смотри — опоздаем.
— В театр я не пойду,— глухо ответил отец.— Если хочешь, иди одна. Вероника удивлённо посмотрела на него, но, поймав Люсин взгляд, улыбнулась. Однако улыбка получилась растерянной и злой.
     На улице ветер поопрежнему с силой метал снежинки. И они всё так же долго летели вдоль улицы, летели почти параллельно земле, не желая опускаться вниз. Ускоряя шаги, Люся торопливо пошла за ними. Она так и не оглянулась назад на двухэтажное здание, у подъезда которого стоял высокий мужчина. Люся уже скрылась из вида, а он всё ещё стоял и с напряжением вглядывался в ночную темноту, туда, куда ветер остервенело гнал тучи снега.





Сергей ЗАДЕРЕЕВ

     Сергей Константинович Задереев родился в 1950 году в селе Ирбей. Заочно окончил Литертурный институт. Работал в газетах Восточной Сибири, завлитом в Красноярском ТЮЗе, редактором филиала Свердловской киностудии, главным редактором альманаха «Енисей». Печатался в журналах «Сибирские огни», «Уральский следопыт», «Енисей», в еженедельнике «Литературная Россия». Первую книгу прозы с послесловием Валентина Курбатова выпустил в 1980 году. К книге «Небесный поклонник», изданной в Москве, послесловие написал Виктор Астафьев. Автор книг: «Хождение за светом» (Москва, 1986), «Дымы за горой» (Москва, 1987), «Заветное слово» (Красноярск, 1987), «Светлое дно оврага» (Красноярск, 1990). Несколько лет был председателем Красноярской писательской организации. Член Союза писателей России.

ДУШЕЕДКИ, ИЛИ ДВОЙНОЙ СОН

     Вторую ночь просыпаюсь от одного и того же, с точностью до мельчайшей детали, сна. Когда уж больно несуразное или страшное привидится, вскочишь, стакан холодной воды, сигарету, унялась оторопь — и опять на боковую. А утром только ощущение и редкие подробности. Но сейчас глянул на часы, закурил, что-то за этим всёётаки есть, почему второй раз подряд? Записать надо.
     Старый деревенский дом. Не жилой, брошенный. Ранняя весна. Вокруг космы пожухлого сероокоричневого бурьяна. Как зубы у бездомного старика, остатки покосившейся переломанной ограды. Хоть и солнце на небе, в эту пору молодое и беспечное, даль пустынна и тускла, взгляду не на чем замереть и хоть чтоото почувствовать.
     Вхожу по чистенькому, промытому недавним дождём крыльцу в дом. Посреди избы, как большая русская печь,— ДТ-34. Трактор не новый, как конь изработанный, весь в земле и солярке. Меня не удивляет, как он здесь оказался. Я знаю, чей он, но не могу вспомнить ни имени, ни фамилии, ни даже лица. И я знаю, что трактор без движения, и знаю причину его поломки. В технике я слабак, в детстве только на велосипеде ездил, и поэтому просто знаю, что знаю.
     Робкая радость и внутренний страх, как предчувствие, проходят. Понаитию, но нет, я ведь знаю, подхожу к широкому носу трактора. По центру из капота торчит обломанный по самый корень болт с дыркой, а на нём чтоото ещё должно быть, я знаю, но вот это и потеряно. И меня осеняет: эта утрата и мешает поступлению солярки, вот трудяга и не заводится. Да, зря тот, которого я знаю, но не помню, бросил машину. Мы исправим и заведёмся. От уверенности радуюсь, смотрю в окно. Какие поля вокруг! Уже не беспокоит поломка, представляю, как буду пахать. Вперёд до горизонта, назад, и вся затхлая серая убогость медленно исчезнет. И везде чёрная, свежая, лоснящаяся земля. По ней скачут птицы, они ждали, что им откроют её. И солнце ждало, и небо, и ветер... Вперёд, потом назад. А как же разворачиваться? Ведь руля нет. Научусь, конечно, научусь. А может, он, которого я знаю, но не помню, и не бросил трактор, а припрятал до поры, выжидает? Ощущение, как в детстве: нашёл рубль, а старшие пацаны отобрали. Весь ушёл в себя и не слышал, как распахивалась дверь. Передо мной появились двое знакомых. Я их точно знаю, но имён не помню. Один в годах, в телогрейке, а второй помоложе, как бы помощник, в рубахе нараспашку.
— Серёга, а дай нам его на денёк, тут немного осталось допахать. И не здороваются, а сразу к трактору, будто виделись мы сегодня.
— Да закавыка в нём,— не знаю, как объяснить про поломку.
— Управимся за ночь,— и принялись ковыряться, один в кабину полез, второй в двигатель.
     Жалко машину отдавать, да ладно, одной проблемой меньше: ведь они выведут его каккто из дома.
     И тут из-под пола, из щелей, где должен быть плинтус, но его нет — или туристы сожгли, или хозяева в последнюю зиму, зная, что больше не будут здесь,— вдруг попёрли, поодругому не скажешь, зверьки. И не крысы, и не хорьки, а чёрт знает что, с противными криво торчащими зубами и злобными дробинками глаз.
— Душеедки! — заорал тот, что постарше, и мы, не сговариваясь, стали лихорадочно засыпать щели землёй, мусором. Сгребали ногами, хватали руками, но зверьки пробивались, их вороная шёрстка накалялась, и казалось, мы не справимся, но старший крикнул:
— Они батареек боятся!
     Я не удивился этому, увидел на щербатом подоконнике их целую свалку и одну за другой стал бросать в зверьков. Пыл тварей не сразу, но схлынул, писк утих. Мы торопливо законопатили щель, с опаской утрамбовывая мусор ногами.
— А может, стекла набить, железякой придавить? — спросил я.
— Бесполезно,— ответил мужик — и к трактору.
     Вышел на улицу, успокоился и подумал: они не дождутся меня завтра, и где их потом искать? А терять машину нельзя, я это знаю. Вернулся в дом. И ведь не ошибся: того, что помоложе, уже не было.
     Вопросительно посмотрел на мужика.
— Он к себе ушёл ночевать. Один до утра управлюсь.
— Но ты обязательно дождись меня.
     ...А утром, только подошёл к крыльцу, понял: никого нет. Отчаянье и тоска: опять обманулся, поверил. Обошёл дом, чтобы хоть следы гусениц увидеть. Но бурьян, мусор — и ничего. Заглянул в окно и отпрянул. С запылённого стекла смотрело моё лицо. Но мне было всего лет восемнадцать, нет бороды, этих глубоких морщин.
     Решительно пошёл в дом. Дверь закрыта на щеколду, а вчера её не было. Только коснулся, и холодный металл беззвучно вышел из петель. Вот моя печка, вот мой ДТ-34. Улыбаясь, как другу детства, подошёл, похлопал по капоту и понял: он не готов к работе. Не справились мужики. Глаза боятся, а руки делают, вспомнил слова отца, когда он ранней весной из нашего дома-развалюшки в один день перенёс весь нехитрый скарб в сарай. А потом под крики и плач матери развалил хибарку с азартом в груду хлама.
— К ноябрьским войдём в новый дом! — заявил он и уехал в тайгу валить лес. А через месяц рядом со старым гнильём стоял золотой, бликующий на солнце каплями смолы сруб. Вспомнил, с каким счастьем каждое утро вдыхал запахи щепок, корья и опилок... И я с настроением, что всё равно добьюсь своего, стал ковырять тупой старой отвёрткой злополучный обломанный болт в капоте.
     Отвёртка раз за разом соскальзывала, не оставляя следов, и я понял бессмысленность затеи. А что ещё могу? Вцепился в капот, стараясь открыть, но и это не получалось.
     Но я должен придумать, чтоото сделать, уговаривал себя, чтобы отчаяние не взяло верх. И вдруг в комнату, как вчерашние гости, неслышно вошёл, о Господи, давний знакомый, старый капитаннмоторист Коля Худяков. В унтах, полушубке, наверное, только что с Севера. Он, улыбаясь, развёл руки для объятия. Уж сколько железяккдизелей он перебрал! Теперь справимся. Я показываю Коле проклятый болт, ещё уверенный: вот главная неисправность. Коля скептически смотрит, берёт отвёртку и, ковырнув, без всяких усилий открывает капот.
     И вот во всей красе предстал двигатель. Проводки, трубочки, шланги, шестерёнки, хитроумные сочленения — в блеске и девственной чистоте. Меня охватывает восторг.
     И вдруг из щелей, иззпод пола, уже в другом месте, валом прут душеедки. Остервенелый поток. Их шёрстка раскалена до фиолетового сияния. И опять мусором и землёй мы забрасываем их, пытаясь остановить. Что они делают там, чем занимаются? Чтоото отвратительно пугающее в них, равнодушная беспощадность.
     Вспоминаю про старые батарейки, хватаю горстями, твари ошарашенно пищат, но накатывают новые волны. Батареек немного, и всё труднее остановить хищный поток. Бросаю очередную горсть и понимаю — не справимся, и просыпаюсь в поту...
     Ошарашенно оглядываю комнату. А где Коля Худяков, где трактор? Ну и чертовщина привиделась. Закуриваю, смотрю время. Пять утра, уже не смогу уснуть и выхожу на балкон. Солнце не встало, но просматривается всё хорошо. Гдеето громко плачет ребёнок. Может, болеет, а может, как и я, дурной сон увидел. Безмолвно пролетела стая ворон на загородную свалку. И тяжесть, тяжесть на душе. Затягиваюсь сигаретным дымом, оглядываюсь вокруг, вслушиваюсь. Хочется чегоото найти. Вон идут двое бездомных. Высокий хромает, а низенький оживлённо жестикулирует. Раненько у них смена начинается, всё правильно, кто рано встаёт, тому Бог подаёт. Они подходят к мусорному баку и только начинают шурудить в нём палкой — как тут же серый стремительный поток крыс с визгом уносится под наш дом.
— И здесь всё сожрали! — почти кричит низенький.— Это менты их разводят. Ты понимаешь? Они все против нас!
     Он лупит палкой по баку, подпрыгивает под эту музыку, и мне кажется — я опять ухожу в свой сон.





Вениамин ЗИКУНОВ

1937—2008

     Вениамин Карпович Зикунов родился в 1937 году на Алтае. Работать пошёл с 14 лет. Был токарем, мастером производственного обучения ПТУ, экскурсоводом. Служил на Тихом океане, в морской авиации. Писать начал в армии. Стихи и проза печатались в газетах «Советская Россия», «Комсомольская правда», «Красноярский рабочий», в альманахе «Енисейский литератор», в журналах «Енисей», «Юность», «Смена», «Урал», «Уральский следопыт», «День и Ночь», «День поэзии», в коллективных сборниках. В начале 900х годов ХХ века был принят в Союз писателей России. Автор книг: «Шелест травы» (1982), «Родинские колодцы» (1991), «Серёжка на верёвочке» (1992), «Взгляд избы» (1993), «Дни сентября» (1997), «Подсолнечные кони» (1998), «Огород за околицей» (2003), «Грибное лукошко» (2003), «Никишкины крылья» (2007), книги стихов для детей «Цвети, фиалка».
ЗЕЛЁНОЕ СОЛНЦЕ

     Гражданин нашего посёлка Сергей Сергеевич — очень хороший человек. Он сильно любит всех жителей Земли, включая бездомных собак, кошек и голубей...
     У Сергея Сергеевича серые, доверчивые, незамутнённые злым умыслом и нехорошей завистью глаза, они излучают такое тепло, что хочется в холодный день поднести к лицу Сергея Сергеевича озябшие руки, чтобы отогреть их, словно в ласковой деревенской печурке. Нос у Сергея Сергеевича торчит маленькой пипочкой и всегда с мокротой. Сергей Сергеевич ловко и совершенно интеллигентно вытирает нос рукавом куртки, отчего рукав блестит от манжеты до изгиба локтя...
     Я лично уважаю Сергея Сергеевича за бескорыстие и мудрость, за общительность, часто беседую с ним, потому что говорить с Сергеем Сергеевичем — одна радость: светлеешь душой и сердцем и начинаешь сознавать, что не перевелись ещё на белом свете настоящие люди.
     На днях спускался Сергей Сергеевич по лестнице подъезда в белых сапожках с железными подковками. Сильно он топал сапожками по бетонным ступенькам и правильно делал, так как ни у кого в нашем доме не было такой красивой обуви. Тихо ходить в красивых сапожках — большой грех, иначе встречные люди могут равнодушно пройти мимо и не заметить в спешке обновку.
     Увидев меня, Сергей Сергеевич привычно вытер рукавом под носом, расплылся в широченной улыбке и стал похож на довольного лягушонка, который нежится под грибным дождём на влажном листе болотной лилии.
— Посмотрите, дядя, какие у меня сапожки,— поднял он высоко ногу и прищёлкнул от удовольствия языком.
— Хороши, хороши... Первый раз вижу такую красивую обувь,— удивился я.
— Это ещё не всё,— засмеялся Сергей Сергеевич, довольный, что вот так сразу, без «кина», наповал поразил и ошарашил взрослого человека.— По бокам на сапожках приделаны жёлтые утятки. Вот здесь, под штанами...
     Сергей Сергеевич приподнял гачи толстых вязаных штанишек.
— Ничего себе! Вот это да! Надо же... Мне б таких птичек, как легко бы ходил я по улицам. Может быть, даже вприпрыжку.
     Сергей Сергеевич опустил гачи, сочувственно засопел носом:
— Большим дядям такие сапоги не шьют...
— А зря, наверное? — спросил я Сергея Сергеевича.
— Конечно, зря,— убеждённо поддержал он меня.— Всем люю дям надо продавать красивые сапожки, чтобы люди были тоже красивые и весёлые...
     Сергей Сергеевич пошёл вниз, выбивая яростную дробь железными подковками...
     На той неделе Сергей Сергеевич кормил голубей. Он бросал птицам горстями замоченные крошки из железной голубой чашки. Голуби жадно клевали хлеб, а рядом серые пыльные воробьи подбирали остатки крошек. Сергей Сергеевич был очень доволен собой, сиял, словно начищенный наждачной шкуркой медный тазик.
— Хорошо клюёт? — спросил я Сергея Сергеевича.
     Спросил просто так, без всякого смысла, просто стыдно молчч ком проходить мимо хорошего человека и не сказать ему какого-либо приятного слова.
     Сергей Сергеевич вывалил из тарелки остатки сырых крошек птицам и спросил:
— А что бы вы, дядя, делали, если бы у вас выросли крылья?
— Полетел бы над землёй, наверное...— неуверенно ответил я.
— А куда?
— Гм, гм... не знаю. В Африку слетал бы или на Алтай, где жил в детстве...
     Сергей Сергеевич вытер нос рукавом куртки, хлопнул по луже на тротуаре белым сапожком. Веером взлетели красные от застойной ржавчины брызги, словно крупные, блестящие рябиновые ягоды...
— А я так думаю, дядя... Людям крылья не нужны. Иначе они будут все летать куда попало, куда на ум взбредёт, и на Земле некому будет жить. Она придёт в запустение...
     Что я мог сказать в ответ Сергею Сергеевичу? Прав он, чёрт дери, прав. Крылья для человека, действительно, баловство. У нас и без крыльев много порхающих двуногих существ, живут они без особой натуги, мельтешат незаметно над земной поверхностью и уходят туда, куда все уйдём, не оставив ни следа, ни доброго помысла.
     Я сел у подъезда на скамейку, чтобы подумать над словами Сергея Сергеевича. Они ведь не зря были сказаны. Над головой висело голубое и ясное небо. Земля отдала за лето травам, деревьям и овощам свои соки. Пахла она скорой осенью. Горизонт упирался в блёклую кромку земли, но не манил он меня вдаль, не привораживал загадкой. Потому что там, за горизонтом, не было для меня никакой надежды на счастье...
     А потом, ночью, снился мне сон: взлетел я всё же в небо и летал легко и быстро — ласточки не могли за мной угнаться. Внизу от края до края лежала моя Земля: с озёрами, с тайгой, с красной калиной в забоках, с высокой солнечной поленницей у домика лесника, с Кордильерами и Москвой. Я летел и кричал с высоты:
— Люди добрые! Поверьте, наша Земля очень маленькая, как вздрагивающий во сне сжатый кулачок ребёнка... Люди добрые...
     Я проснулся... Вскочил с постели, распахнул форточку. Мелкие городские звёзды, как дождевая морось, сыпались на землю, а внизу, у окон первого этажа, шептались о чём-то сухие тополиные листья.
     Мне показалось, что я очень одинок в этом мире и навсегда заблудился в нём, потерял дорогу к людям...
     Я давно не летал во сне. А вот сегодня взлетел. Подарил мне страшный и сладкий сон Сергей Сергеевич. И вдруг я понял: это мой последний сон с полётом, не будут они ко мне больше приходить ночами, не распахнётся надо мною мир даже во сне. Никогда не распахнётся...
     Осень шла хозяйкой по городу, рассыпала торопливо по улицам мокрые листья, заполнила окраины волглым запахом грибов из поредевшего недальнего леса. Город давно не видел солнца и казался пустым и вымершим.
     Последнее время Сергей Сергеевич со мной не встречался. Или мать его реже стала выпускать на улицу, или прохудились его белые сапожки с жёлтыми утятками на голенищах. А без Сергея Сергеевича, сами понимаете, не та жизнь, скучнее идёт она, и полностью приостановился мой духовный рост, потому что общаться приходится только со взрослыми людьми. А взрослые люди хоть и говорят разными голосами, выкаблучиваются эрудицией и общей политической и общественной начитанностью, а по сути мыслят одинаково: все разговоры сводят к дороговизне одежды с индексом «Н», говяжьего мяса в кооперативных магазинах да к деньгам, которых, сколько ни получай, всё равно не хватит! Скучно жить, дорогие товарищи, когда тебя окружают только взрослые люди...
     Вот поэтому я несказанно обрадовался, увидев спускающегося навстречу мне по ступенькам подъезда Сергея Сергеевича. Он был всё в тех же белых сапожках, правда, теперь уже не в новых, а поблёкших, потрескавшихся. Но подковки ещё не отлетели от подошв: стучали они по бетону с боевым цокотом.
     Сергей Сергеевич держал в руках лист бумаги, вырванный из школьной тетради.
— Это что у тебя за документ? — спросил я его.
— Это не документ, а пейзаж... Солнце здесь нарисовано и птички...
— Покажи...
     Сергей Сергеевич охотно протянул мне бумагу. Я развернул её и посмотрел на рисунок. Я увидел нарисованное зелёным фломастером солнце, а от него по всему листу распластались жирные, словно гусеницы, зелёные лучи, и летели кудаато, купаясь в солнечном тепле, красные загадочные птицы...
— А почему у тебя зелёное солнце? — спросил я Сергея Сергеевича.
— А как же? — удивился он моему вопросу.— Если его всамоделишным, огненным, нарисовать, то смотреть на картину будет нельзя.
     Слёзы потекут. А так хорошо. Смотри сколько хочешь...
     Я вернул рисунок Сергею Сергеевичу и смущённо начал оправдываться:
— Поглупел совсем... Из-за общей недоразвитости и тупости не догадался, почему солнце зелёное. Оно и должно быть таким. Куда ты, Сергей Сергеевич, понёс его?
— Да так,— смутился он.
— Скажи, не утаивай от друга.
— А вы не будете смеяться?
— Нет, конечно...
     Сергей Сергеевич посмотрел по сторонам — не подслушивает ли нас какой скучный человек — и тихо сообщил:
— Я солнышко на улицу выпущу... Оно сегодня не взойдёт, потому что далеко ему лететь до неба, а завтра или послезавтра взойдёт.
     Снова тепло будет на улице, и лужи высохнут...
     Сергей Сергеевич вытер нос рукавом куртки и пошёл своей благородной дорогой...
     А на следующее утро действительно взошло солнце, и чистая удивительная сила исходила от него. Наступил погожий день, пели неистово птицы в опустошённых ветрами тополях, и не было на сердце тревоги. Осень выдалась на радость всем — тёплая и ясная, так и хотелось существовать в этом мире дольше, чем положено...





Анатолий ЗЯБРЕВ

     Анатолий Ефимович Зябрев родился 26 октября 1926 года в посёлке Никольск Новосибирской области. В пятнадцать лет стал работать на одном из военных заводов Новосибирска. Окончил Новосибирский машиностроительный техникум. С 1944 по 1949 годы служил в войсках НКВД. Первую книгу рассказов «Толька-охотник» выпустил в Новосибирске в 1958 году. В 19600е годы собирал материалы о строителях Красноярской ГЭС, впоследствии написал книгу «Енисейские тетради». Долгое время работал собственным корреспондентом журнала «Сельская новь» по Восточной Сибири. Печатался во многих литературных журналах СССР. По его рассказам режиссёр Виктор Трегубович снял художественный фильм «Вот моя деревня». Спектакль «Енисейские встречи» был поставлен в московском театре имени Е. Вахтангова.

ЗА КАМЕННЫМ МАСЛОМ

     «Каменное масло!» «Каменное масло!» «Омолаживающий эффект!» — то и дело слышалось в те шестидесятые годы прошлого столетия. Кто-то хотел действительно омолодиться, а кто-то на этом природном бальзаме хотел прилично заработать, так как граммы его оценивались на рынке среди знатоков довольно высоко. Меня, признаюсь, как и моих приятелей-холостяков, волновало второе — хотелось хорошо одеться, дополнительные деньги не помешают,— а омолаживаться нам было ещё рановато. Но где и как добыть такой бальзам? Неожиданно выяснилось, что в Восточных Саянах, в двух днях пути от Байкала, между двумя высотными хребтами, есть местечко, где из скальных расщелин выжимается и вытекает это самое каменное масло.
     Как раз за этим минералом, говорят, Пётр I когдаато снаряжал в Сибирь специальные экспедиции. Где-то здесь пролегал маршрут знаменитого академика Петербургской академии наук Палласа, а позднее в этих отрогах блуждал не менее знаменитый Кропоткин, анархист, отбывший сибирскую каторгу и нашедший в себе силы заняться топографией. В посёлке Майжа Кропоткин взял у бурятов лошадь, способную передвигаться по скальным кручам. Переход невероятно сложный. Немногие из туристов отваживаются туда пройти, а которые проходят, то возвращаются угрюмые, смущённые, отвечают на вопросы неохотно, чегоото явно не договаривают.
     У нас, собравшихся пройти к тем скалам, не было лошадей, в посёлке Майжа нам их никто не дал, предстояло шлёпать на своих двоих и тащить на своём загривке недельный запас провианта. Мы — это Валера Шулаев, Серёга Тиховец и я. Все мы — строители Красноярской ГЭС, чем весьма гордились.
     Население посёлка совсем не проявляло интереса к разговору с нами, заблудшими туристами. Нам же было крайне необходимо уточнить маршрут. Встретив нужного человека, который, как нам говорили, отлично знает все местные горы, мы в нетерпении спрашивали, развернув карту:
— Вот когда до левого притока речки Эхеге мы дойдём, скажи, в каком месте лучше перебрести через воду? Вот в этом или в этом?
— Чего? — прикидывался незнайкой человек.
— В этом или вот в этом месте перебрести? — повторял вопрос дотошный Серёга, тыча пальцем в карту.
— Чего? — опять крутил головой человек.
     Другие же, узнав, в какую сторону мы направляемся, совсем уж выражали на лице явный испуг:
— Там духи... Шибко много их, духов...
     Убедившись, что в этом бурятском посёлке нам никаких дополнительных сведений не получить, мы отправились дальше в путь с тем запасом знаний, какой у нас был. О месторождении каменного масла нам было известно от одного старого геодезиста в Красноярске, он-то и набросал для нас на тетрадной страничке карту.
     Мы были из тех, кто не признаёт никаких духов. Валерка и Серёга так и заявляли: «Нам духи нипочём, мы сами любых духов напугаем». Я так, конечно, не заявлял, потому что сомнение было в моей душе, тем не менее одобрял товарищей. Да, да, верно, что нам какие-то допотопные духи.
     То лето выдалось сухим, путешествие наше дальнейшее обещало быть без особых осложнений. Однако сложности обнаружились другого плана. Едва мы отошли от бурятского посёлка, углубившись на несколько километров в горы, как нас догнал скачущий по тропе всадник в милицейской форме и строго потребовал показать ему документы. В ту пору был такой порядок: проверять паспорта и прочие справки. Неплохой, скажу, порядок. Паспорта у нас были с собой, а вот справок, удостоверяющих, что мы не тунеядцы, а строители самой крупной в мире ГЭС, у нас не было. Товарищ милиционер, не слезая с лошади, стал размышлять, что же с нами делать, заворачивать ли назад и вести в районную милицию для выяснения или отпустить. Ни того, ни другого он делать не стал, а, узнавши о наших намерениях добыть тут себе того самого вещества, за которым русский царь посылал экспедиции, решился сопровождать нас до места, предложив переместить тяжёлые рюкзаки с наших спин на спину лошади.
     Поступок милиционера, конечно, далеко не логичный, но нас это очень устраивало. Узкие бурятские глаза товарища милиционера были наполнены весёлым блеском.
— Айда,— сказал он почти по-приятельски, и сам двинулся впереди.
     Мы, облегчённые, последовали за лошадиным крупом.
     Чем дальше в горы, тем слабее обозначалась под ногами тропа, а местами она и вовсе терялась, это была тропа, набитая среди камней скорее не людьми, а копытными зверями. Но наш новый компаньон держался уверенно, должно быть, путь этот был ему хорошо знаком. Он, сидя на лошади, сверху оглядывался и не слезал с лошади даже на кручах. Слева, где-то внизу, за полосой хвойного леса, шумела река Эхеге, она билась о гигантские валуны, наполняла окрестности не только шумом, но и брызгами, которые, рассеиваясь каплями в воздухе над ущельем, образовывали лёгкую сетку тумана. Попадавшиеся на пути ручьи, обозначенные на карте как речки-притоки, оказывались совсем не похожими на речки — так они пересохли ввиду сухого лета. Это обстоятельство могло бы ввести нас в заблуждение, если бы не было с нами надёжного проводника. Получалось, с одной стороны — плохо, что мы оказались поднадзорными у милиции, с другой же стороны — замечательно, что не придётся блудить. Товарищ милиционер молчал и всё так же весело посверкивал узкими глазами на широком буром лице.
     Мы не предполагали, какие испытания впереди.
     Нет, нет, не встреча с крупной рысью, затаённо лежащей в ожидании добычи на скальной полке-терраске, под которой мы проходили. Не зверюга помощнее, поопаснее, именуемый снежным барсом, сохранившийся в Саянах, мелькнувший на узкой гривке, где ходят козероги. И даже не камнепад, случившийся на речном броде. Не это всё должно было явиться нам испытанием, способным смутить. Обычные пташки станут нам препятствием непреодолимым.
     Да, да, обычные птички, точнее, стрижи.
     Они начали появляться в небе, когда мы были ещё далеко от перевала, обозначившегося на горизонте, где маячил геодезический знак. Старый геодезист, лазивший здесь с отрядом ещё студентом в тридцатые годы, принимавший участие в установке этого знака на маршруте Кропоткина, говорил нам в Красноярске, что выходы минерала, именуемого в народе каменным маслом, он наблюдал именно здесь, с правой стороны, на чёрной графитовой скале. «Надо только пройти через перевал, и сразу будет видно ту чёрную скалу, стоящую среди светлых гранитных скал»,— говорил старый геодезист, отлично помнивший в деталях ту свою давнюю экспедицию.
     Перевал был пройден, слава Богу, благополучно. Без рюкзаков-то, с облегчённой спиной — что не влезть на него! Серёга, влезши, даже «ура» прокричал, торжествуя. И мы с Валеркой повторили: ура! Товарищ милиционер всё так же молчал и всё так же посмеивался глазами, глядя на нас. Он наверняка начал сомневаться в том, что мы, столь легкомысленные, можем быть строителями великой ГЭС на Енисее, о которой пишут все газеты.
     Вон с правой стороны та самая скала, она выделилась своей графитовой чернотой, её нельзя было не заметить. Серёга побежал туда первый, за ним Валерка, я — за Валеркой. Товарищ милиционер остался стоять и ждать на перевале.
— Ничего, мы и на твою долю наберём,— щедро пообещал ему Валерка, бригадный груп-комсорг на стройке.
     Вдруг изо всех щелей, будто разбуженные появлением людей, стали выпархивать острокрылые птахи, то есть стрижи, кружили они над нами, вибрировали крохотными тельцами, всё гуще наполняя собой окружные пространства.
     И чем ближе мы подходили к графитовой скале, тем больше становилось этих птах, они беззастенчиво, нахально роняли с высоты на наши головы капельки своих испражнений, через минуту-другую я увидел, что Серёга не похож на себя, и Валерка тоже не похож, с макушки до сапог они белые от птичьих экскрементов. Вот это да! Я закрыл лицо своё ладонями, чтобы защититься, и повернул назад, оскальзываясь, так как курумник сделался скользким от обильной мерзкой влаги.
     «Так это же не пташки-птички, это натуральные лешие,— думал я на ходу.— Духи бурятские!»
     За мной бежали Валерка и Серёга. На перевале мы отдышались, отплевались, отсморкались и разлепили глаза. Потом, чертыхаясь, понуро побрели к ближнему ручью, хлюпающему между камнями. Отстирать свою туристическую амуницию и отмыться составляло больших трудов.
     Товарищ милиционер тем временем был невозмутим, никак не реагировал, молчал и по-прежнему глядел на нас с весёлой ироничной усмешкой. Вот ведь тип! Что, он знал, что на графитовой этой скале поселились духи? Поселились, дабы оберегать от шатающегося праздного алчного люда каменное масло, необходимое в природе для лечения диких животных, приходящих сюда и табунами, и поодиночке за многие сотни километров. Это я позднее задумаюсь об этом. И через многие годы я не смогу поверить, что это были обычные птички, поселившиеся тут большой колонией, а не истинные духи.
     Возвращались мы на железнодорожную станцию через тот же бурятский посёлок Майжа, жители почему-то глядели на нас одновременно и усмешливо, и сочувствующе, будто уже были извещены они о горестных результатах нашего похода. На пути зашли в дацан, расположенный в лесу на окраине посёлка, представляющий из себя четыре вкопанных листвяжных столба и дырявую, из корья, крышу, куда следовало бы нам зайти раньше, когда шли в горы. Такой местный порядок: идёшь в горы — положи что-то на жертвенник, уважь, ублажи духов.
     В Красноярске навестили знакомого старого геодезиста. Рассказали. Он не смеялся. Совсем не смеялся. У Серёги и Валерки с того случая долго держался комплекс: как видели над стройплощадкой пролетающих стрижей иль ласточек, так вздрагивали и прятались. Вот такая оказия.





Виктор КОМОРИН

     Виктор Михайлович Коморин родился в 1943 году в старинном сибирском селе Ярцево на Енисее. После окончания средней школы несколько лет жил в Красноярске, начал писать в газеты. В 1970 году окончил Иркутский государственный университет по специальности «журналистика» и работал в газетах «Красноярский комсомолец», «Красноярский рабочий», «Комсомольская правда», «Труд», «Деловой мир — Бизнес уорлд уикли». Несколько лет вёл популярную программу «Лесной край» на Красноярском краевом государственном телевидении. Поездил по белу свету: от самой северной суши — мыса Челюскин — до южной — мыса Доброй Надежды. Рассказы пишет давно, но публикует редко. В 2000 году часть из них издана в Красноярске отдельной книгой «Дед Антон и байки».

ПАЛЬМА, ДОЧЬ ДИНКИ

     Служебную собаку Динку везли в Норильск. Медленно тянулись вниз по Енисею зарешёченные баржи конвойного каравана.
     Служебной собаке Динке пришла пора рожать. Беспокойно бродила она вдоль борта, поглядывая на проплывающие мимо лесистые берега. Зов предков неумолимо тянул её туда. И когда капризный енисейский фарватер совсем прижался к подмытому яру, Динка одним прыжком перемахнула через борт и поплыла к берегу. Конвоиры постреляли вдогонку, но не попали, да, похоже, и не очень старались попасть — собака ушла в тайгу.
     Вскоре в соседнем селе стали пропадать овцы и куры. Кто-то видел, как на рассвете мелькнула у поскотины серая тень с курицей в зубах. «Волк!» — решили мужики и устроили облаву. Проследили, что каждый раз зверь скрывается с добычей в черёмуховом колке, и окружили его. Нашли логово, в котором копошились уже глазастые щенята. Зверюга яростно защищала их, и какоййто мужик было вскинул ружьё, как раздался удивлённый возглас:
— Да это же собака! И утверждающе:
— Точно, собака... Ей помочь надо, мужики... Ссыльнопоселенец из Поволжья Володя Шнайдер признал в звере овчарку:
— У нас дома такая же была... Умные они...
     И попросил мужиков уйти, оставить его с собачьим выводком.
— Я её уговорю, она поймёт, пойдёт со мной, я умею... Володю в селе уважали — работящий и непьющий, вечный пастух колхозного коровьего стада, он был мастер своего дела, и коровы хорошо доились. Мужики ушли.
     Никто не знает, как поладили пастух и овчарка. Только к вечеру немец Шнайдер и немецкая овчарка, которую он назвал Динкой в честь бывшей когда-то на родине любимицы, пришли в село. Одна рука у Володи была покусана, в другой он держал конец ремня, на который и была привязана Динка. Шестеро щенят вперевалку ковыляли за матерью.
     Выученная охранять людские стада, Динка очень скоро поняла, что от неё хочет новый хозяин, и стала отменной помощницей, крепко держала стало коров. Щенята подросли, и Володя раздал их местным людям. Дед Антон, тогда ещё совсем юный Антошка, был у Володи подпаском. И один щенёнок достался ему. Почему он назвал его экзотическим именем Пальма, Антошка и сам не знал: наверное, потому, что как раз читал про Робинзона Крузо и пальмы на необитаемом острове. Пальма росла при стаде и хорошо переняла от Динки искусство пастьбы. Следующим летом Шнайдер, Антошка и две овчарки поехали пасти телят на острова. Эти огромные острова были чуть ниже села и каждую весну почти полностью заливались водой, а потом, летом, на них вырастала сочная, буйная трава — лучшего места для откорма молодняка в окрестностях не было. Колхоз заказывал в пароходстве несколько барж-скотовозок: двухэтажных, с деревянными решётками по бортам. Телят загоняли в баржи, караван отваливал и через пару часов выгружал живой груз на острове.
     Динка в зарешёченную баржу-скотовозку идти не хотела. Упёрлась всеми четырьмя лапами — и ни в какую! Должно быть, вид решёток и людей с палками вызвал у собаки какие-то неприятные воспоминания. Володя внёс её на руках. А Пальма, в конвое не служившая, задорно помогала загонять скотину и охотно вбежала за последним телёнком на баржу.
     Дни на острове проходили тягуче и однообразно. Собаки сняли с пастухов большую часть забот о стаде. Обычно Володя и Антошка сидели в избушке, пили чай, читали книжки, слушали радио. А Динка с Пальмой лежали где-нибудь на пригорке и взирали на телят. Стоило одному отбиться в сторону, как собаки с лаем бросались на него и, покусывая за ляжки, возвращали в стадо. За пару недель они так приучили телят, что даже и гоняться за ними перестали: достаточно было рыкнуть или взлаять, чтобы непутёвый телёнок вспомнил вкус собачьих зубов и понуро вернулся на место.
     Так прошло лето, а следующей весной Пальма спасла Антону жизнь. Ему ещё и десяти лет не было, когда дядька подарил ружьё — ижевскую двустволку. И рос Антошка заядлым охотником. Когда прилетали с югов утки, Антошку было дома не удержать: он целыми днями в тяжёлых бродовых сапогах и штормовке шатался по озёрам, распугивая, иногда добывая, уток. Пальма ходила с ним. Воды она не боялась, охотно купалась летом в Енисее и с видимым удовольствием таскала из озёр подстреленных Антошкой уток.
     В тот слякотный холодный день убил Антошка крякву, та упала метрах в пяти от берега. Но Пальма доставать её отказалась, в ледяную воду не пошла. По причине простой и естественной — ей в первый раз предстояло стать матерью, и она инстинктивно оберегала потомство. А утка была большая, и бросать её Антошке было жалко. Сначала он попытался пригнать её к берегу, бросая в воду палки. Но озеро обильно поросло ряской и камышами, утка прибилась к краю зарослей. Тогда Антошка снял ружьё, положил рядом с Пальмой, выломал палку подлиннее и полез на нависшую над озером старую ольху. Если бы на нём не было тяжёлых охотничьих сапог, утеплённой, опоясанной патронташем штормовки, ольха бы, наверное, выдержала. Но она — дерево хрупкое, и даже толстый сук, по которому Антошка пытался приблизиться к убитой утке, не выдержал, обломился. Антошка рухнул в воду, запутался в водорослях. Огромные сапоги тут же наполнились водой и тянули на дно. Отяжелела намокшая штормовка. — Пальма, Пальма!.. — закричал Антошка в панике и отчаянии.
     Дрогнуло преданное собачье сердце. Забыв о себе и будущих щенятах, Пальма бросилась в воду, доплыла, барахтаясь, до Антошки, и вместе они кое-как выбрались на берег.
     Потом Антошка окончил школу, и настало ему время ехать в город. Пальма пыталась прорваться на пароход. Матросы едва отогнали её. А когда пароход отвалил от дебаркадера, Пальма бросилась в воду и сколько хватило сил плыла за ним; устав, выбралась на сушу и побежала следом. Бежала долго, переплыла две небольших речки, третью — не осилила. Кое-как выползла на берег и завыла. И выла до тех пор, пока пароход не скрылся за мысом. В родное Антошкино село она так и не вернулась. А в соседней деревне вскоре стали пропадать овцы и куры.


Николай КОНУСОВ

     Николай Александрович Конусов родился в 1950 году в деревне Подкаменка Бирилюсского района. После окончания пединститута работал в многотиражных, городских и краевых газетах Томской области и Красноярского края. Одно время был главным редактором красноярских газет «Спорт и культура» и «Городские новости». Участник первого Всесибирского семинара молодых писателей (Красноярск, 2001). Издал несколько книг стихов и прозы. Печатался в журналах «Енисей» и «День и Ночь». В 2005 году был в числе финалистов всероссийской Бунинской премии. Член Союза российских писателей.

ПЧЕЛА

     Милые мои пчёлы! И в городской квартире я слышу ваш зов, ощущаю ваш ритм — трудовой ритм весёлого и славного рода. Я ощущаю пульс вашей жизни: пульс солнца, неба; пульс каждого дикого цветка возле Боженовки, где мы работали — дружно, легко, в полную силу. Плавное, едва заметное магическое качанье чудного кипрея! Лёгкий ветерок бродит по медовому лилово-розовому лугу и покачивает, покачивает эти величественные царские цветы — высокие, лучистые, загадочные. Словно маленькие буддийские храмы. Ещё не зацвели осот, молочай, а кипрей уже зовёт пчёл отведать нежного, тёплого белого нектара, начать эту великолепную беготню: качающийся лиловый цветок — полёт — улей...
     И ты — одинокая, умирающая пчела, изнемогающая от усталости, оттого, что износились крылья, от этого дружного медоносного дела,— ты последний раз принесла кипрейный нектар, передала по пчелиной цепочке соту и поползла, шатаясь, к выходу. Упала. Покатилась по прилётному крылечку вниз. К земле. Замерла. Успокоилась.
     Прощай!





Олег КОРАБЕЛЬНИКОВ

     Олег Сергеевич Корабельников родился в 1949 году в Красноярске. Окончил медицинский институт, заочно Литературный институт имени А. М. Горького в Москве. Печатался в литературных журналах России, издал около десятка книг, в том числе за рубежом. С 1991 по 1993 годы возглавлял Красноярскую писательскую организацию. Затем литературное творчество оставил. Работает анестезиологом-реаниматором.

МАСТЕР ПО СВЕТУ

     Человек по имени Николай умирал. Он ещё не знал об этом, потому что никто и никогда не знает час своей смерти. О нём говорили просто: ещё жив. Точно такие же слова можно было сказать о любом человеке. Разница была во времени. Николаю осталось жить совсем немного.
     Он лежал в палате и прислушивался к голосам. Одни из них приходили из коридора, а другие — откудаато изнутри, словно в голове жили маленькие человечки и нашёптывали что-то тоненькими голосами. Ещё была боль. Порой казалось, что боль — это тоже человек, женщина, и живёт она сама по себе в его теле, то маленькая, то большая, то огромная до чрезмерности, и Николай удивлялся: как же она умещается внутри и не заполняет собой всю комнату? Подходила сестра и делала укол. Тогда боль съёживалась и забиралась в какой-нибудь уголок и нудила оттуда, жаловалась, но уходить не хотела.
     Юрий Петрович пришёл на дежурство и стал знакомиться с больными. Подошёл он и к Николаю, поздоровался с ним и взял его за руку, словно желая пожать её, но на самом деле просто считал пульс. Он потрогал живот Николая. Пальцы его холодили кожу и заставляли боль подпрыгивать от радости.
— Ну, как дела? — спросил Юрий Петрович.
— Болит,— сказал Николай и добавил: — Сильно болит. И пить хочется.
— Пить-то тебе нельзя. Ты уж потерпи немного.
     Он пролистал историю болезни, нахмурился и снова подошёл к Николаю. Присел на краешек кровати и стал прикасаться к его груди никелированным диском. От диска шли прозрачные трубочки к ушам Юрия Петровича. Должно быть, он тоже хотел услышать, о чём говорят маленькие человечки.
— Ничего,— сказал он.— Всё будет хорошо. Завтра будет легче.
     Юрий Петрович не лгал. Он знал, что смерть — это и есть облегчение. Смерть убивает не только человека, но и боль. Наверное, оттого боль так жаловалась и бесилась. Ей тоже не хотелось умирать.
     Потом он подошёл к ребёнку, лежащему на кроватке позади Николая. Ребёнок был невидим Николаю, но зато было слышно, как кричал он и кашлял. Кашель был особый, он походил на лай охрипшей собачки. Николай не знал, как зовут ребёнка, и не знал даже, мальчик это или девочка. Порой ему думалось, что это вообще не человек, а просто собачка.
     Когда он закрывал глаза, иззпод одеяла вылезали маленькие человечки, и Николай знал, что это те самые — из головы. Они были одеты в синие кафтанчики и вели за собой белую собачку — ростом с мышку. Человечки деловито копошились на его груди и втыкали в сердце копья, тонкие и острые, как иголки. Они впивались и разносились с кровью по всему телу. Николай хотел сбросить этих человечков и размахивал руками, но они проскальзывали меж пальцев и всё кололи, кололи. А сёстры говорили: «Ну вот, мух ловит больной, психоз».
     Боль снова стала расти. Морфин терял силу, он отступал всё дальше и дальше, а боль оттесняла его, разбухала, раздувалась, заполняла тело, и Николай уже не мог понять, что же осталось от него самого, если боль такая большая. Он поднял руку к лицу, и ему показалось, что это не его рука. Тогда он подумал, что эта рука принадлежит боли, и попросил сестру, чтобы она отрезала руку, но потом решил, что одной руки будет мало, и сказал, чтобы отрезали всё тело. Всё равно оно чужое.
     Сестра сделала укол. Боль втянула голову в плечи, а руки и ноги — в туловище, а само её тело сделалось маленьким и почти незаметным. Боль забилась в живот и от страха старалась не дышать.
— Как вас зовут, доктор? — спросил Николай.
     И, услышав имя, спросил:
— Вы счастливы?
— Не знаю. А зачем ты это спрашиваешь?
— Вы последний человек, кого я вижу на Земле. Я уплываю, а вы остаётесь на берегу. И мне всё интересно знать. Я говорю не слишком красиво?
— Не слишком. Ты кем работаешь, Николай?
— Мастером по свету. В театре. У меня была хорошая работа.
— Почему была? У тебя вообще хорошая работа. Я приду к тебе на спектакль.
— Спасибо. Но я умру раньше. Там, наверное, тоже нужны мастера по свету.
— Пожалуй, тот свет и без тебя обойдётся.
— В книгах пишут, что перед смертью человек вспоминает всю прожитую жизнь. Мне кажется, что это неправда. Перед смертью человек думает о боли и ещё о самой смерти.
— Может быть, ты и прав.
— Расскажите мне о себе, Юрий Петрович. Юрий Петрович знал, что последнее желание умирающего надо выполнять, но он не любил и не умел рассказывать о себе и сказал коротко:
— Да вот, живу.
     Ему стало неловко, словно он сам отделил себя от умирающего, сушу назвал сушей, а море морем. Отсюда, с берега, он смотрел на Николая, и хотя зрелище чужой смерти было ему знакомо, всё равно каждый раз он чувствовал несправедливость и непоправимость гибели другого человека. И ещё собственное бессилие. Это было хуже всего.
— Ты лучше сам расскажи о себе,— сказал он.
— Да вот, жил,— сказал Николай и даже попытался улыбнуться.— Я не боюсь умирать. Только отгоните этих человечков, они совсем распустились.
— Я попробую,— сказал Юрий Петрович,— но боюсь, что это у меня не выйдет.
— Вы знаете, однажды они принесли мне книгу и заставили читать. Почему-то это были «Отцы и дети» Тургенева. Я читал её последний раз в школе, а пришлось перечитывать заново. Глаза закрываю, а она ещё яснее. Строка за строкой, так и прочитал за ночь. Это очень мучительно. Скажите, так бывает со всеми?
— Бывает и такое.
— Я помню и сейчас последние строки: «Какое бы страстное, грешное, бунтующее сердце ни скрылось в могиле, цветы, растущие на ней, безмятежно глядят на нас своими невинными глазами; не об одном вечном спокойствии говорят они, они говорят также о вечном примирении и о жизни бесконечной...» Но сам я не верю этому. А вот сегодня они бросают в меня копья. И всё в сердце. Очень больно. И голова кружится. Одна кружится, а другая...
— Николай! — громко сказал Юрий Петрович.— Николай! Он сжал его запястье, пытаясь найти пульс.
— Брадикардия... Маску! Атропин!
     Через красную резиновую маску он вдыхал в лёгкие Николая свой воздух, а руками нажимал на грудь. Сестра вводила в вену прозрачные растворы и время от времени прислоняла фонендоскоп к рёбрам Николая. Николай не видел ни сестёр, суетящихся рядом, ни врача, нажимающего на его грудь, словно бы изгоняющего смерть из тела. В это время он летел по чёрной суживающейся воронке, и не было сил вырваться оттуда, и не было времени, чтобы понять — в конце ждёт смерть. Но впереди засветилось, воронка расширилась, и его вынесло в светлую комнату. Движение замедлилось, Николай открыл глаза и увидел Юрия Петровича, склонившегося над ним. Лицо у него было потное, волосы прилипли ко лбу.
— Что ты чувствовал? — спросил Юрий Петрович.
— Я летал,— сказал Николай.— И знаете, о чём я подумал? Что смерть не приходит к нам сама, а люди летят ей навстречу.
— Ты не думай об этом. У тебя ещё крылья коротки, чтобы так лее тать.
     И потом добавил:
— Ты молодец, Николай. Ты здорово борешься. До последнего.
— Это не я. Я просто лежу и смотрю, как что-то умирает во мне. А я — посторонний, гляжу, как в театре. Когда на сцене кто-нибудь умирает, я освещаю его прожектором, ярко, а потом медленно увожу луч в сторону, и человек остаётся в темноте, но не сразу, а постепенно. Так и сейчас: я просто гляжу, как свет покидает моё тело.
— В театре только игра, а здесь...
— В театре тоже настоящее. Когда актёр умирает, я верю в его смерть. Иначе это уже не театр... У меня работа очень важная. Я окрашиваю жизнь во все цвета. От моей воли зависит: быть миру розовым или фиолетовым. И кого высветить в первую очередь, а кого — только краешком луча.
— Ты почти что Бог. Не считая режиссёра.
— Да, и того, кто придумал всё это. Иногда я спрашиваю себя: кто придумал меня, кто освещает меня, кто заставляет меня жить так, а не иначе?
— Ну и что?
— Ничего. Так ничего и не придумал. В Бога я не верю. И в бессмертие тоже. Я просто уйду со сцены, а за кулисами — ничего.
— Ты хороший мастер по свету, Николай, но плохой актёр. За кулисами тоже мир, только другой.
— Не всё ли равно? Ведь только на сцене я — это я, а в костюмерной — просто манекен, который можно нарядить в любую одежду и заставить жить любой жизнью.
— Ты веришь в судьбу?
— Я верю в то, что жизнь одна. Это как роль, плохая или хорошая, но единственная.
— Значит, от тебя самого не зависит, какую роль ты будешь играть? Значит, всё от воли режиссёра?
— Не совсем. Я могу пороть отсебятину, но в пределах. Полоний не может превратиться в Гамлета прямо на сцене.
— Что-то мы с тобой, Николай, зашли неизвестно куда. Ты о себе расскажи. О жизни своей, о жене, ну вообще...
— Да что рассказывать? Воспоминание — это продление жизни. Я не хочу продлевать её, я уже распрощался с ней. А теперь и с вами. Вы для меня — последний краешек берега...
     Николай замолчал и закрыл глаза. Юрий Петрович сидел на стуле рядом с ним и время от времени брал его запястье и считал пульс. Он знал, что когда-нибудь и он сам будет стоять на неразличимой кромке берега, медленно и неотвратимо уходя в воду. Он знал и не боялся этого. А пока он был спасателем, он стоял на сухом песке, бросал лёгкие пробковые бублики и протягивал руки, кидал верёвку и подбадривал, как умел, тех, кто уходит.
     Он всматривался в лицо Николая, в его закрытые веки, заострившийся нос, сухие губы. Он прислушивался к его дыханию, ощущал под пальцами биение пульса и пытался представить себя на его месте. Выходило надуманно и неубедительно.
     А в это время к Николаю опять пришли маленькие человечки. Они карабкались к нему на грудь, один за другим, всё больше и больше, молча и настойчиво. Уже не оставалось места, а они всё шли и шли, и тяжесть их всё сильнее и сильнее сдавливала грудь, не давала дышать, заставляла сердце биться реже и слабее.
     И, словно предчувствуя конец, заголосила боль, заплакала, заметалась по всему телу, ища выход. И, как в театре, погас свет, и Николай окончательно оторвался от суши и поплыл, быстрее и быстрее, по суживающемуся пространству, не имеющему ни цвета, ни запаха, ни конца, ни начала, не оглядываясь, дальше и дальше.

Красноярск, 1978





Мария КОРЯКИНА

     Мария Семёновна Корякина (Астафьева) — жена писателя Виктора Астафьева. Родилась в 1920 году в Чусовом Пермской области. Училась в Лысьвенском механико-металлургическом техникуме. Работала на Чусовском металлургическом заводе. В войну окончила курсы медсестёр и в 1943 году добровольцем ушла на фронт. После Победы с мужем, В. П. Астафьевым, вернулась на родину. Первый рассказ «Трудное счастье» напечатала в пермской газете «Звезда» в 1965 году. В 1994 году, уже в Красноярске, написала книгу «Знаки жизни». В 19900е годы о её прозе много писал В. Курбатов. Автор книг: «Анфиса» (Москва, 1974), «Отец» (Пермь, 1968), «Шум далёких поездов» (Красноярск, 1984), «Липа вековая» (Москва, 1987), «Земная память и печаль» (Красноярск, 1996) и др.

Я НА ЛОДОЧКЕ СИДЕЛА

     Погода стояла тёплая, красивая, ничем не напоминая о приближающейся осени, зато близился мой День Ангела.
     Утром осторожно разбудила меня мама, терпеливо подождала, когда я выберусь из уютной большой постели, осторожно прикрыла разоспавшуюся ребятню и стала легонько подталкивать меня в спину к двери из чулана, где мы спали. И когда пошли в дом, она обняла меня ласково, по голове погладила и указала на место с краю стола. Сама присела с другого краю, откинула крышку кованого сундука, заменявшего лавку, взяла сверху лежавшее красивенькое платье. Протянула его мне и сказала:
— С праздником тебя, дитя! С Днём Ангела! Ты у нас теперь тоже большая. Скоро в школу пойдёшь. А сегодня — умывайся, наряжайся, обувайся и в церковь ступай, к причастию.
     Я чуть не вскрикнула от радости, увидев красивое платьице, белое, в сиреневую полоску. Но когда услышала про церковь, насупилась и на подарок старалась не смотреть.
— Давай умывайся и наряжайся,— почувствовав моё сопротивление, мама снова погладила меня по голове.— В другое время я вас не принуждаю молиться или в церковь ходить — воля ваша, хоть и не очень это ладно. А сегодня надо. С сегодняшнего дня жизнь твоя помаленьку, постепенно пойдёт уже самостоятельно, вот в школу пойдёшь. Не убудет ведь тебя, если в церковь сходишь. А после играй весь день, сегодня твой праздник. Давай, дитя, пошевеливайся, переодевайся и иди с Богом.
     Платье было мне в самую пору: юбочка в складочку, рукавчики фонариком, воротничок круглый, вместо застёжки сиреневые узенькие ленточки, и мама завязала их бантиком. Всё на мне новенькое: рубашка, штанишки, отороченные шитьём, носки под цвет полосок и ботиночки с пуговками. Посмотрела я на себя в зеркало и глазам своим не поверила. Стою перед мамой и не то чтобы сесть или пройтись — даже повернуться не решаюсь…
     В церкви, у входа, на одну денежку я попросила дедушку, который свечки продавал, дать мне и ловко прошла к окну, поставила. Послушав песнопение, начала рассматривать свои ботиночки, считать-пересчитывать, сколько пуговок, блестящих и одинаково кругленьких, переступила, озираясь по сторонам, и стала глядеть на иконы в красивых окладах, затем опять полюбовалась своими ботиночками, переступала с ноги на ногу и слышала, как они поскрипывают... Легонько сжимала ленточку — мама мне напоследок сказала, что она может сгодиться и вместо пояска, если захочешь... Я и решила: буду носить новое платье то с пояском, то просто так — и так, и этак красиво, складочки разглаживала. Мне нестерпимо хотелось покружиться, но тут уж я сдержала себя изо всех сил...
     На другой день было воскресенье, и мама отпустила нас играть. Пояснила при этом, что вчера все хорошо поработали, весь лук убрали, и теперь он подсыхает под навесом. Мария в церковь сходила — это тоже хорошо. А сегодня гуляйте — играйте, день красивый, тёплый... Мы незаметно прихватили с собой наволочку, которая покрепче, и отправились на реку, купаться. Мама разрешила мне и в воскресенье поносить платье, согласилась она не сразу, но, подумав, сказала, что лето скоро кончится — поноси, порадуйся...
     Река весело сверкает чистою водой. Орава наша, как по команде, быстрёхонько скидала с себя одежонку — и в воду с визгом и смехом. А я всё никак не решалась снять с себя новое платье, про себя размышляла: вдруг кто-нибудь из прохожих прихватит его... или… И тут увидела неподалёку опрокинутую вверх дном лодку, отливавшую на солнце лаковой чернотой. Такая она красивая, неподвижная, нагретая солнцем, похожая на древнее замершее животное. И я, далее не раздумывая, приблизилась к ней, погладила и, расправив платье веером, села, поуспокоилась и стала наблюдать за ребятами.
     Меня уж не раз звали резвившиеся в воде ребятишки, уговаривали лезть в воду и тоже купаться. Я поначалу согласно кивала головой, потом попыталась подняться, да не тут-то было! Лодка была просмолённая и обсыхала на берегу. А я об этом вовсе и не подумала, что надо бы ладошкой опереться, погладить, а прямо с ходу на неё и уселась, да ещё и платье веером расправила...
     Когда осторожно, одним для начала боком, боясь порвать, я попыталась отлепить подол от воронёно-чёрного днища лодки, то и похолодела от ужаса. Посидела и снова попробовала. Но теперь при каждой попытке оторвать платье от лодки я слышала тихий треск рвущейся материи...
     На ребячий зов пойти купаться я всё ещё отговаривалась, придумывая, как же мне быть. Напоследок попросила, чтобы они не забыли оставить мне мокрую наволочку. Мол, когда придёт Лизка, мы с нею и накупаемся вволю, понаслаждаемся... Я же знала, что Лизка вовсе и не придёт, с испугом и обидой пережидала, когда, наконец-то, развесёлая компания уйдёт. Когда они кинули мне в протянутые руки плохо отжатую наволочку, я с облегчением и надеждой маленько успокоилась. Дождалась, когда купальщики поднялись на зеленеющий берег и помахали мне, наказывая, чтобы долго не задерживалась и тоже шла бы домой.
     Если бы кто знал-ведал, во что может превратиться моё нарядное платье! Представить это было невозможно. Вся надежда была на наволочку. Я плакала, ругала себя, как только можно, и не успевала вытирать слёзы... Отчаянию моему не было предела...
     Тогда я сняла всё-таки платье с себя и начала уже с треском отрывать его от прикипевшей смолы. Устала, горюя от бесполезной работы. Отделив платье от днища лодки, принялась пристраивать наволочку вместо фартука, всё туже стягивая поясок-ленту. Надела платье задом наперёд, подтыкав под него наволочку. Получилось смешно, и красоты платья как бы уж и не угадывалось, пообщипала себя напоследок, взглянула на пёстрое место на днище лодки и, не оглядываясь, впробеги, поспешила на берег...
     Что и как было дома, не хочу вспоминать. Я ведь и нарадоваться-то такому красивенькому платью не успела...





Сергей КУЗИЧКИН

     Сергей Николаевич Кузичкин родился 28 сентября 1958 года в Тайшете. Работал в газетах Иркутской области, Алтайского и Красноярского краёв. Печатался в литературных журналах Москвы, Ижевска и Красноярска, в еженедельнике «Литературная Россия». Член Союза писателей России, автор восьми книг прозы, изданных в Москве и Красноярске. В 2005 году окончил Высшие литературные курсы Литературного института имени А. М. Горького. С 2006 года автор проекта и главный редактор альманаха «Новый Енисейский литератор» и ряда литературных приложений к альманаху. Живёт в Красноярске.

В ДЕНЬ ТВОЕГО РОЖДЕНИЯ

     Десятого августа — день твоего рождения. В этот год тебе исполнилось бы тридцать, но вот уже семь с половиной лет тебя нет с нами. Я давно не был на кладбище и в этот год, оказавшись по стечению обстоятельств в родном городе, не мог не задержаться на денёк-другой и не сходить на могилку в день твоего рождения. Со мной засобирался сын — девятилетний аккуратный мальчик, все эти годы воспитывающийся у бабушек и здорово соскучившийся по редко наведывающемуся к родительскому гнезду отцу. Тебя он не помнит совсем, меня знает плохо — бывало, не видел по полтора-два года, но узнаёт сразу и после моего приезда не отходит от меня, то и дело повторяя: «Папа, папа». Мамой он зовёт одну из бабушек — мою мать.
— Папа, а можно, я сам для молодой мамы цветы выберу? — спрашивает он меня, когда мы приходим на цветочный рынок, и, получив согласие, деловито спрашивает цветочниц: — Белые розы есть?
     Белых роз нет, и мы покупаем красные.
— Ты бывал уже на кладбище, Саша? — задаю я вопрос сыну.
— Был. С мамой один раз и один раз с бабой Шурой,— утвердительно кивает он.— Мы сажали цветы на могилке молодой мамы, а я нарисовал маму в красном платье и папу-моряка и положил под камушек, но портрет папы унёс ветер, а маму размыло дождём.
     «О Господи! — задумываюсь я.— Меня действительно носит, словно ветром, по свету, а тебя омывает дождём, забрасывает снегом, мимо тебя бегут весёлые журчащие ручьи и расцветают цветы на могилке...»
— Когда ты, папа, был моряком, то, проезжая мимо нашего города, увидел на вокзале молодую маму и влюбился в неё,— продолжает говорить сын, и я с интересом слушаю его.
     Я никогда не служил на флоте и не ходил на катерах и баржах, но тебя я действительно встретил на вокзале. Ты поджидала поезд, на котором должен был приехать твой приятель, а я со своим приятелем пытался достучаться в двери закрытого ресторана.
     Своего приятеля ты не дождалась, а я не достучался в ресторан и потерял своего товарища, но зато мы познакомились. Правда, вначале ты была не в восторге от нашей встречи и моё настойчивое желание познакомиться приняла настороженно. Даже попыталась убежать. Я же, преследуя тебя, споткнулся в темноте обо чтоото лежащее на асфальтовой дорожке, упал и разодрал гачу брюк. Это тебя здорово рассмешило. Так мы познакомились.
— Потом, папа, ты уплыл в море, а мама тебя ждала... Мне никогда наяву не приходилось видеть море, всё больше путешествовал по большим городам, тайге да степным просторам, но я помню, как мы с тобой собирались к морю, однако этой поездке не суждено было осуществиться...
     А фантазия у сына всё разыгрывается...
— Корабль, на котором ты плыл, попал в бурю, и его разбило о скалы, а тебя выбросило на остров. Когда буря затихла, ты, папа, построил себе лодку, вместо паруса натянул тельняшку и поплыл обратно, а когда доплыл до берега, мама встречала тебя с цветами.
— А что было потом?
— А потом мама вышла за тебя замуж.

     ...На кладбище тихо и малолюдно. За годы моего отсутствия в родном городе последняя обитель для бренных людских тел заметно расширилась. То и дело на крестах, памятниках, тумбах я встречаю фотографии знакомых мне ранее людей. Вот одноклассник Володька Рубахин. Боже! Похоронен два года назад! А вот фронтовик дядя Степан. Всю жизнь он работал вахтёром на заводе, любил выпить и с каждой получки угощал ребятишек дорогими конфетами. А это кто? Неужели первая красавица нашего двора Любка-морковка?! На фото её и не узнать. Все мальчишки-подростки нашего двора в своё время были влюблены в тебя — весёлую и ветреную. Царство тебе Небесное. Спи спокойно. Никто теперь не потревожит тебя...
     Вот и твоя могилка. Позолоченная оградка видна издалека. Заходим. Ты внимательно смотришь на нас с фотографии — на возмужавшего мужа и подросшего сына. В первый раз мы вместе пришли к тебе. Ах, Лена, Лена, ты мелькнула в этой жизни вспыхнувшей ярко, но быстро сгоревшей звездой...
     Сын аккуратно кладёт к памятнику цветы и внимательно рассматривает фотографию.
— Папа, а мама смеётся? — спрашивает он меня.— Баба Шура говорит, что да, а тётя Лариса — что нет, не смеётся...
— Улыбается,— говорю я.
— И я тёте Ларисе сказал, что улыбается. Разве мама не будет улыбаться мне?
     ...По пути домой сын рассказывает о том, как он ездил с дедом на рыбалку и поймал огро-о-омную, как он говорит, рыбину.
— Как акула. Во какая! — сын разводит руки, как заправский рыбак.
     Я улыбаюсь и ничего не говорю.
     «Боже! Куда еду? Зачем? Куда и кто или что тянет меня снова в дорогу? Подальше от родительского дома, от сына, от матери, от родных и знакомых, от дорогих моему сердцу улиц, двориков, могил? Куда?»

     ...На вокзал идут меня провожать мать с Сашей.
— Когда теперь приедешь? — спрашивает мать.
— Даже не знаю,— вздыхаю я.— На следующее лето, наверное...
— А ты возьмёшь меня к себе в гости, папа? — задаёт вопрос сын.— Насовсем я не хочу уезжать от мамы, а в гости бы поехал. Возьмёшь?
— Возьму, Саша...
— Правда?
— Правда...
— Мама, папа на следующее лето возьмёт меня к себе в гости. Ты меня отпустишь?
— Отпущу,— невесело говорит мать, в её глазах слёзы.
     ...Поезд медленно отходит от платформы, и мать с сыном машут мне вслед. Я киваю им из окна, грустно улыбаясь, и думаю о том, что хорошо, что сын не чувствует себя сиротой. Пока не чувствует...

1990





Зинаида КУЗНЕЦОВА

     Зинаида Никифоровна Кузнецова родилась в Воронежской области. В Сибири — с 1966 года. Стихи и рассказы печатались в городских, краевых и центральных газетах, в журналах и альманахах «День и Ночь», «Енисей», «Светлица», «Новый Енисейский литератор», в коллективных сборниках «Антология поэзии закрытых городов», «Поэтессы Енисея», «Поэзия на Енисее». Издано семь авторских поэтических сборников: «Настроение», «Облака», «Ночной звонок», «Память сердца», «Медовый август», «Куст калины», «Забытые острова»,— и два сборника рассказов: «Райские яблоки», «Болеутоляющее средство». Руководитель зеленогорского городского литературного объединения «Родники». Составитель и редактор многих коллективных и авторских сборников стихов. Член Союза российских писателей. Живёт в Зеленогорске.

ОТКРЫТИЕ

     Таня изо всех сил старалась скрыть дрожь в коленках: она то сцепляла на них руки, то переступала с ноги на ногу, то натягивала пониже юбку — ничего не помогало. Ей казалось, что все смотрят на неё и видят эти дрожащие коленки.
     Она незаметно оглядела присутствующих — никто не обращал на неё никакого внимания, все слушали очередного участника семинара молодых писателей. Свой рассказ читал парень со шрамом на щеке — бывший контрактник, воевавший в Чечне. Тане рассказ понравился, было такое ощущение, что она вместе с этим парнем и его другом отбивается от «духов», ждёт помощи и истекает кровью, раненная пулей снайпера…
     Таня впервые приехала на семинар молодых писателей и ужасно волновалась. Писатели в её представлении всегда были кеммто вроде небожителей. Она, читая книгу, никогда не ассоциировала автора с содержанием книги, для неё он был просто именем на обложке, а не реальным человеком, со своими слабостями, болезнями, человеком, который ест, пьёт, ходит в магазин, который страдает, любит и т.д. И тут вдруг она — среди писателей… Было от чего поволноваться! Себя она не считала писателем, даже это слово стеснялась произносить применительно к себе: ну, пишет какие-то стишата, ну, пьесы, ну, поставили по этим пьесам два спектакля в местном народном театре… Но писатель! Это уж слишком…
— Девушка,— прервал её размышления сидевший рядом старичок в
     форменной фуражке не то железнодорожника, не то охранника — Таня не разбиралась в знаках отличия,— возьмите, это моя книжка, вот видите, моя фамилия — Ёлкин. Ёлкин — это я.
— Ой, спасибо большое,— Таня с признательностью взглянула на стаа ричка.
     Надо же, сидит рядом с настоящим писателем и ничего не подозревает. Обложка красиво оформлена: остроконечные верхушки сосен, поляна, на поляне глухарь, лось, птички, ещё какоеето зверьё — многовато, пожалуй, для одной поляны, но вообщеето неплохо. Она кивком поблагодарила писателя и снова стала слушать. Читала своё произведение женщина, в розовом платье и с большим чёрным бантом на затылке. История была проста, как три рубля. Интеллигентная, возвышенная жена, пьяница и дебошир муж, непростые отношения, разборки и слёзы. Однажды они отправляются вместе в тайгу, и — о, ужас — несчастная женщина падает и ломает ногу. Негодяй муж спокойно уходит вперёд, бросая некогда любимую жену… Но тут, к счастью, появляется лучшая подруга героини, перевязывает ей ногу, и они отправляются обратно, домой… Откуда она взялась в тайге, да ещё под вечер, автор не обозначила… Таня посмотрела на руководителя семинара, почти что классика. Она ещё в детстве читала его книги и никогда не думала, что увидит его наяву. Классик откровенно скучал, но не перебивал — видно, закалённый был человек.
     Приступили к обсуждению. Писательница вопросительно смотрела на присутствующих, но все молчали. Тане стало неловко. Ну как можно такое писать? Как можно с этим приезжать на семинар?! Бред какой-то…
— Извините,— Таня прокашлялась.— Вот вы написали эту историю…
     Зачем она пошла с ним в тайгу, ведь она знала, что он ненадёжный?
— За грибами,— робко ответила автор повествования.
— Ну хорошо, за грибами. Но вот она сломала ногу, он её бросил, подруга спасает — ну и что дальшеето? Что вы хотели сказать?
— Хотела сказать, что муж оказался негодяем.
— Так он ведь и был негодяем. Чему же она удивляется?
— Может быть, надо было бы каккто по-другому,— подал голос парень, всё время сидевший молча, с важным видом, высокомерно посматривая на других.— Какой-то конфликт должен быть, а здесь нет никакого конфликта.
     Он непроизвольно зевнул.
— Да как же нет? Он же бросил её! — не сдавалась женщина.
— Ну и что дальше? Бросил, и что? Какой вывод из этого? — раздался ещё чей-то голос.
     Писательница растерянно переводила взгляд со слушателей на рукоо водителя. Она не понимала…
— Ну хорошо,— руководитель постучал по столу ребром ладони.— Поработайте ещё над рассказом… А сейчас объявляю перерыв.
     Он было поднялся, но посапывающий рядом с Таней старичок неожиданно встал и начал читать из книги трогательную историю про птичку, свившую почему-то своё гнёздышко на дороге, по которой гоняли стадо коров.
     Когда стало ясно, что трагедии не избежать, голос старичка задрожал, стал прерывистым… «Плохо ему, что ли?» — подумала с беспокойством Таня. Нет, он продолжал читать, но не мог совладать с собой и в конце концов заплакал. Всем было неловко.
— Садитесь, садитесь,— ласково уговаривал руководитель семинара.— Всё хорошо. Пишите. Вы ведь в газету пишете? Ну вот, пишите дальше, у вас это хорошо получается.
     Таня наугад раскрыла книжицу: Господи, оказывается, здесь собраны все заметки, которые когда-либо писал автор в различные газеты…

     После перерыва слушали рассказ писательницы, по фамилии не то Канская, не то Манская, Таня не расслышала. Рассказ был из жизни колхозной деревни семидесятых годов. Читала она плохо, запиналась, теряла строку — наверное, плохо видела. Руководитель семинара взял у неё рукопись и стал читать сам. Да, хорошо жили тогда колхозники! На работу — с песней, после работы — кто в клуб, кто в народную дружину, кто в кружок по изучению марксизма-ленинизма. Лодыря и разгильдяя воспитывали всем коллективом, и он становился передовиком производства и примерным семьянином.
     А уж какое изобилие было в те годы, Господи! Вот к комбайнёру Фёдору и его жене, доярке Нюре, приезжают из соседнего района за опытом. Ну, вечером, как водится, банька, ужин… А на столе! И чего там только нет, каких разносолов! «Да что удивляться — у нас, поди, в каждой избе такое было, умели гостей встретитььпроводить»,— усмехнулась про себя Таня.
     Автор рассказа нервничала, покрывалась то белыми, то красными пятнами, подносила свои пухлые короткие ручки к пылающему лицу, тщетно пыталась соединить их на большом животе… Тане было стыдно. Зачем это читать, кому это интересно? Сплошные штампы, длинноты, рассказ казался нескончаемым…
— Нюра резала большим кухонным ножом — а каким ещё можно резать? — жареного молочного поросёнка,— бубнил руководитель семинара.— Огромные ломти молодой свинины источали такие запахи, что щекотало в носу. Сало, толщиной в три пальца, розово светилось и было покрыто мелкими бисеринками влаги — как будто вспотело…
— Че-е-ево?
     Все вздрогнули. Высокий красивый парень с обветренным лицом и большими руками возмущённо смотрел на руководителя семинара:
— Где это вы видели молодого поросёнка, у которого сало в три пальца?
— А вот видела, видела,— писательница сцепилаатаки ручки на животе.
— Не надо тут лапшу на уши вешать: три пальца! — парень был готов стоять насмерть.— Я этих свиней повидал на своём веку. Три пальца!
     Возмущению его не было предела. Проснувшаяся аудитория с интересом следила за перепалкой. Этот парень вчера уже достаточно позабавил публику. На секции поэзии он читал свои басни.

     «Жил да был один гусак,—
     вспомнила Таня,—
     Был, конечно, не дурак,
     Верен был своей гусыне,
     Ей пшеницу приносил он
     В клюве красном, как морковь,—
     Демонстрировал любовь!»

     Аудитория хохотала до слёз. Смеялся и парень, между прочим, от всей души. Далее появлялся соперник — индюк. Почему индюк? Да кто ж его знает!
     Поэты умирали со смеху, а парень, видимо, думал, что смеются над незадачливым индюком, и хохотал громче всех. Даже суровая руководительница семинара улыбнулась…
— Да нет, вы знаете,— подключился классик,— я тоже пробовал такое сало. М-м-м… Это было сало! С прожилочками!
— Прожилочки бывают, когда кормят попеременке картошкой и комбикормом,— писательница с бантом подала голос.
— Я когда-то работал корреспондентом в районной газете,— продолжал руководитель,— и вот нас однажды с коллегой отправили в один из отдалённых совхозов. Ну, конечно, директор расстарался — угощал на славу! А главное — сало: маринованное, с чесночком, с лавровым листиком, толщиной не то что в три пальца — в ладонь! Я такого раньше нигде не видел.
     Писательница победно поглядывала вокруг.
— Ну не у молодого же поросёнка! — не сдавался парень.
— А может, у индюков такое сало бывает,— хихикнул кто-то. Все зашлись от хохота — вспомнили вчерашнее. Парень хохотал вместе со всеми
     «Господи, да что же это такое,— Таня вытирала слёзы, навернувшиее ся от смеха.— И это — обсуждение литературного произведения? Сало какоеето, гусаки…»
— Ну ладно,— сказал руководитель,— у меня от этих разговоров аппетит разгорелся. Давайте заканчивать. Завтра продолжим.
— Иван Иванович,— предложил ктоото из авторов,— а вы приходите вечером к нам в общежитие, чаю попьём, стихи почитаем.
— Да можно, конечно,— согласился классик весьма охотно.
     Вечером сдвинули столы в спортзале ПТУ, куда молодых авторов определили на постой, нарезали колбасы, хлеба, достали что у кого было. Нашлась также пара бутылок водки. Но главным украшением стола, конечно же, было оно, родимое,— сало!
— Ну что,— обратился классик после первой к руководительнице поэтической секции,— открыли кого-нибудь?
     Известная поэтесса, поморщившись, промолчала.
— Ага, откроют, как же,— пробурчал кто-то.— Скорее, закроют…
     Очень уж строга была поэтесса. Листки со стихами молодых поэтов порой летали словно лебеди по комнате, стихи одного автора назвала словесным поносом, другому посоветовала никогда не брать перо в руки. Девчонки-поэтессы даже плакали. Рассказывали, что однажды она довела одного молодого поэта чуть ли не до самоубийства. Недоброжелательная была женщина. А может, что-то не ладилось у неё в личной жизни, а тут ещё эти, так сказать, поэты.
— А у нас есть,— руководитель долго выбирал взглядом, какой кусок сала взять.— Вот сегодня обсуждали рассказ Ангелины Манской (или Канской, Таня опять не расслышала) — это, я вам скажу, знание жизни! Такое проникновение в самую душу крестьянина, а какие сочные краски использованы в описании сельской жизни, какие образы! Нет, я не побоюсь скаа зать, что это открытие нашего семинара. Будем рекомендовать для публикации в журнале.
     Писательница зарделась, словно шестнадцатилетняя девушка.
     Таня не могла поверить своим ушам. Он что — шутит? Или издевается?
     Нет, классик не шутил и не издевался, он говорил вполне серьёзно.
     Все были уже навеселе. Один за другим поднимались поэты, читали стихи. Таня усмехнулась про себя. А она-то тряслась! Открытие!
— А что-то у нас девушка в углу всё молчит,— классик смотрел на Таню.— Вы кто — поэтесса или прозаик?
— Я никто,— смутилась Таня. Она твёрдо решила ничего не читать ни сегодня, ни завтра. Никогда!
— Как это никто? Шутите? Ну, почитайте что-нибудь.
— Нет, нет,— отнекивалась Таня,— пусть лучше другие.
— Я люблю тебя, Родина, c-cукка,— неожиданно рявкнул рядом с ней здоровенный волосатый парень с помятым лицом.
— Ну С-е-е-рёжа-а-а… — протянула, кисло сморщившись, руководительница поэтической секции,— опять ты за своё. Почитай что-нибудь другое.
     Но парень продолжал:
— Но ты грязная дура…
     Его стали дёргать за свитер, он плюхнулся на стул и вскоре уже спал, уронив голову в тарелку.
— Девушка,— снова обратился писатель к Тане,— мы вас слушаем.
     Таня встала. Лицо горело, будто по нему ударили.

     — Я люблю тебя, Россия,
     Дорогая наша Русь!
     Нерастраченная сила,
     Неразгаданная грусть!

     Кто-то засмеялся, но Таня продолжала. Классик молча, с интересом смотрел на неё, поэтесса с болезненным выражением на лице тоже изучающе поглядывала на девушку.

     — Я люблю тобой гордиться —
     Без тебя мне счастья нет! —

рвущимся голосом закончила Таня и выбежала из комнаты. Слёзы текли по разгорячённым щекам. Она чувствовала себя ребёнком, которому протянули конфету, она взяла, а там — ничего, одна бумажка. На следующий день Таня, со стыдом вспоминая свою выходку, пришла на занятия. Ей казалось, что все смотрят на неё. На неё действительно смотрели — кто с интересом, кто с улыбочкой, кто с недоумением.
     Сидевший за дальним столом высокий нескладный мужчина средних лет вдруг поднялся и пошёл к ней через весь зал. Таня внутренне сжалась.
     Мужчина склонился к ней:
— Спасибо вам за РОССИЮ,— с нажимом сказал он и поцеловал ей руку.
     Молодые писатели озабоченно копались в своих записях, готовились к семинару. Руководитель перебирал стопочку рукописей — пора начинать.

2003





Сергей КУЗНЕЧИХИН

     Сергей Данилович Кузнечихин родился в 1946 году в рабочем посёлке Космынино под Костромой. После окончания Калининского политехнического института уехал в Сибирь. За двадцать лет работы инженеромм-аладчиком изъездил всю Сибирь. Выпустил восемь поэтических сборников, в том числе: «Жёсткий вагон» (1979), «Соседи» (1984), «Поиски брода» (1991), «Похмелье» (1996), «Ненужные стихи» (2002), — и три книги прозы: «Аварийная ситуация» («Советский писатель», Москва, 1990), «Омулёвая бочка» (Красноярск, 1994), «Где наша не пропадала» (Красноярск, 2005). Повесть «Крестовый дом» опубликована в журнале «Енисей» в 1993 году. В 1994 году в журнале «День и Ночь» напечатана другая повесть — «Санитарный вариант, или седьмая жена поэта Есенина». Член Союза российских писателей. Живёт в Красноярске.

ПЕРЕПЁЛКИН

     Из рассказов Петухова Алексея Лукича
     С Ангарой и особенно с её рыбнадзором у меня отношения, мягко говоря, сложноватые; может, где-то я и не прав, но это особый разговор и к Перепёлкину отношения не имеет. Больше того, в этой истории я вообще сбоку припёка, ни убавлять, ни прибавлять выгоды нет, за что купил, как говорится.
     Занесло меня в один городишко, чуть меньше нашего посёлка: десяток бетонных коробок в два ряда, остальное — Шанхай, да ещё вниз по реке три барака для «химиков». Ну и химкомбинат, конечно, чтобы «химикам» было где исправляться и вину свою честным трудом искупать. Рядом с «химиками» и вольные вкалывали, вполне культурные люди. Того же Перепёлкии на взять — человек вежливый, аккуратный весь из себя, верный муж и заботливый папаша. Две девочки у него росли. Видел их как-то, идут с одинаковыми бантиками и в одинаковых платьицах, беленькие, как цыплята инкубаторные. Одна за левый рукав папаши держится, другая — за правый. Этот Перепёлкин даже институт закончил, только с работой у него не клеилось. Переучили , видать, в институте. Сначала мастером поставили — не потянул, мягковат для такого дела. Перевели в конструкторское бюро — и там не сгодился: одни говорили, что слишком глупый, другие наоборот — умный чересчур. Кто прав? Кто виноват? Кто бы разобрался, да охотников не нашлось. Из конструкторов его ещё куда-то перевели, потом ещё... Короче, пустили по общественной линии. Числился в каком-то отделе, а работал пропагандитом-агитатором. Ходил по цехам с лекциями на разные темы: рассказывал про международное положение в Южной Америке, про жён декабристов загибал, но складнее всего врал про летающие тарелки. Про тарелки даже после смены оставались послушать, ну а про Конго, Хиросиму и прочую политику — это, конечно, только в рабочее время. У мастеров план срывается, у работяг — легальная возможность сачкануть, у Перепёлкина — популярность. И он гордился народной любовью. Ни выходных, ни праздников не жалел. Нормальные люди отдыхают, а у него ни в одном глазу. Про тарелки тоже не каждый рассказывать сможет, но тарелки — занятие побочное, пустой тарелкой сыт не будешь. Главный хлеб агитатора всё-таки — выборы. Это как посевная для колхозника. Здесь уже и начальство начеку. И контроль налажен, и отчётность поставлена. А на девяносто девять целых и девять десятых процента сагитировать не так-то просто. Пахать да пахать. До тринадцатого пота.
     Перед выборами всё и произошло.
     Замотался мужик с этими процентами и перепутал адрее са. Вырулил на пригорок в общежитие, где «химички» жили.
     Вошёл. Поздоровался. Представился.
     А они ему:
     «Милости просим, если не шутишь, агитаторов мы уважаем, агитируй сколько влезет, завлекай, только сначала скажи — всех вместе или по отдельности будешь?»
     А он же деловой, солидного изображает: если дел на копейку, видимость не меньше чем на сотнягу должна быть, у них это первое правило.
     «Вместе,— говорит,— по отдельности очень долго, из графика выбьюсь, впереди ещё три общежития».
     Ну, вместе так вместе. Кто бы спорил, а они девицы не скандальные, для них мужское слово — закон... И начинают раздеваться. У Перепёлкина глазёнки туда-сюда. Потом — отсюда-туда. А когда уже и самой нерасторопной снимать стало нечего, опомнился мужик, сообразил, чем пахнет.
     «Вы что,— кричит,— совсем очумели?! Прекратите раздевание!»
     А они и без того уже прекратили, все как одна. Их знобит, а его в жар кидает. Он — шаг назад, они — два шага вперёд. Окружили. На стрёме деваха с бёдрами от косяка до косяка. И уговаривать бесполезно — сам же приказал, чтобы все вместе, а в исправительном заведении — как в армии: приказы не обсуждают, народ подневольный.
     Перевязали болезному мошонку шнурком от туфли и погнали наши городских. Даже из-за очереди скандала не было, надеялись, что всем хватит. А он возьми да потеряй сознание. Одни говорят, на пятой это случилось, другие — на седьмой. Точно не скажу. Был бы рядом — другое дело, я бы тогда и пропасть человеку не дал, помог бы из мужской солидарности. Но не было меня там.
     Сначала они веселились, а когда увидели, что агитатор глаза под лоб закатил, перепугались. В панике даже шнурок развязать забыли. Приодели кое-как и вытащили на крыльцо. Там его в бессознательном состоянии и нашли наши доблестные дружинники. Оттартали в вытрезвитель. У них диагноз универсальный. Бедняга около суток в себя приходил, а дар речи возвратился только через неделю. Зато другие языки в три смены молотили. Городишко, я уже говорил, меньше нашего посёлка, так что быстренько разнесли.
     Уснул — известным, а проснулся — знаменитым. При самом Перепёлкине об этом, конечно, не вспоминали, жалели, а за глаза — кто удержится, не каждый год такая удача мужику выпадает. Чуть речь о какой-нибудь лекции — и сразу: «А не тот ли это пропагандист, которого «химички» изнасиловали?» Но начальству это не понравилось, вызвали на бюро и выразили недоверие — не может человек с такой биографией занимать должность пропагандиста, дискредитирует высокие понятия.
     Пришлось уезжать.
     Вскорости и я оттуда уплыл.
     А лет через десять снова там оказался, проездом. Городишко почти не изменился. Разве что клуб достроили да пивную на базаре спалили. Вышел на берег Ангары, смотрю — судёнышко пилит. «Агитатор» называется. Народец на дебаркадере в ожидании мается. А над толпой — не сказать, что громогласные крики, но довольно-таки явственный гул: «Перепёлкин, Перепёлкин подходит».
     Вот так-то!
     Вот она, благодарная память людская. У Маяковского, кстати, подобный случай в стихах описан. Потом ещё футболист был — Игорь Нетто, говорят, племянником тому дипкурьеру приходился, в честь которого пароход назвали.





Василий КУСТОВ

     Василий Тимофеевич Кустов родился в 1935 году в Енисейске. После окончания семилетки в 1951 году поступил в Красноярский горный техникум. Работал в тресте «Забайкальск-уголь». Однако влечение к перу и бумаге привело его в журналистику. Сначала это была газета «Сталинский забой», потом «Забайкальский рабочий», «Комсомолец Забайкалья». Лауреат Всероссийского конкурса очеркистов. Первый рассказ опубликован в коллективном сборнике в 1965 году в Чите. Работал в газетах «Красноярский рабочий», «Красноярский железнодорожник», с 1987 по 1999 годы — собственным корреспондентом газеты «Гудок» по Красноярской железной дороге, где под рубрикой «Писатель в газете» опубликовал ряд проблемных очерков. Почётный железнодорожник России. В 2006 году в столичном издательстве «Московский Парнас» вышла книга прозы «Была тишина».

САМОКРУТОВ И ПОТЕШНАЯ

     Потешную родила Горожанка. Откуда взялась в колхозе Горожанка и куда потом исчезла — не помню. А вот Потешная врезалась в память. Связаны с нею самые яркие страницы моего не обременённого благами цивилизации деревенского детства. Была она мне ровесницей, может, чуть младше. Но когда мне минуло четыре года, на неё уже надели хомут.
     С жеребячьего возраста отличалась она кротким нравом, за что дети приняли её в свою компанию как равную, и угощали всем, что дома найдётся, и ласкали, и чистили шерсть. Бывало, спросит чья-нибудь мать: «Моего не видели?» — «Да вон, с жерёбушкой потешается...»
     Так и прозвали её — Потешная.
     Первый раз молодую лошадь запрягает только опытный конюх. Пытаясь освободиться от сбруи, она встаёт на дыбы, пляшет, брыкается, кусается, храпит, в буквальном смысле «выпрягается».
     Потешная смирилась с рабством хомута почти сразу же, не сопротивляясь. К тому времени она представляла собой великолепно сложённую элегантную трёхлетку. Бывают лошади сивые, буланые, каурые, гнедые, вороные, игреневые, чубарые, саврасые. Потешная была золотисто-рыжей красавицей донской породы — с длинной тёмной гривой, белыми отметинами на ногах и густой короткой лоснящейся шерстью.
     Недолго вместе с матерью отходив в пароконной упряжи, она ушла в «декретный отпуск». С тех пор не помню, чтобы эта многодетная мать не вынашивала или не вскармливала очередного жеребёнка. Для неё это означало освобождение от тяжёлой работы и усиленное кормление овсом, чем не баловали рабочих коней. Нам, ребятишкам, выпадала счастливая возможность покататься верхом, что мы и делали, взобравшись с телеги на её гладкую сытую спину, и она осторожно везла нас мимо конюшни и кузницы и, казалось, испытывала от этого величайшее удовольствие.
     У меня и Потешной это было самое счастливое время. Если кони выбирают себе любимцев, то у Потешной им был я, более других к ней привязанный и более других отдававший ей времени. Я купал её в речке, носил в стойло охапки «зелёнки» — молодого скошенного на корм овса, мазал дёгтем от паутов — делал всё, что позволял конюх, у которого я был своим человеком.
     Конюшня представляла собой два ряда разделённых перегородками стойл с проездом посредине, яслями вдоль стен и окнами под самым потолком, через которые зимой струился мягкий жёлтый свет луны. Мне нравился мир конюшни — чудный и таинственный мир лошадей, с фырканьем, ржаньем, с запахом тёплого сена и потных хомутов у входа на длинных деревянных штырях.
     В конюшне всегда было сухо и чисто, а летом веяло прохладой.
     ...Шести лет от роду я научился запрягать Потешную. Она сама мне в этом помогала, в безмолвном послушании склоняя голову и просовывая в хомут — поднять его на высоту конской головы силёнок у меня не хватало.
     И лошадь это понимала.
     Удивительной понятливостью она всегда восхищала меня, этой способности я даже жизнью обязан ей (после узнал я, что лошади вообще отличаются осмысленным поведением).
     Однажды жаркой летней порой, чтобы поразмять Потешную, отправился я верхом, без седла, на Земляничную поляну. Набрав целый туесок спелых ягод, принялся угощать ими лошадь. Надо было видеть, как интеллигентно брала она с ладони пахучую землянику мягкими, влажными губами! И так ей это нравилось, что даже не обращала внимания на паутов, которые, несмотря на угарную смазку дёгтем, вились роем, гудели и немилосердно кусались. На обратном пути мне вдруг захотелось исполнить давнишнюю мечту — прокатиться вскачь. Потешная, удивившись этому, побежала не сразу и бежала неохотно, осторожно, неестественно тряско, подбрасывая меня вместе с туеском, и я с ужасом отметил, что сползаю по гриве и кувыркаюсь через голову бегущей лошади к ногам её, на верную смерть.
     То же самое, может быть, осознала добронравная Потешная, в ком врождённый инстинкт материнства дополнялся опытом долгого общения с детьми. Так или иначе — произошло чудо. Копыта только зависли надо мной, но не опустились на грудь. Преодолев силу инерции, Потешная стала как вкопанная в нескольких сантиметрах от распластавшегося тела, и когда я окончательно пришёл в себя, она уже слизывала рассыпавшуюся землянику.
     Когда наш колхоз ради создания хрущёвского «агрогородка» со всем движимым и недвижимым влился в более крупный соседний, Потешная, к тому времени постаревшая, оказалась не у дела. Взять её на баланс укрупнённый колхоз не торопился. Тем более что начиналось узаконенное истребление конских стад и самого коневодства как отрасли (к 80-м годам их поголовье в стране, где глухомань и бездорожье почти на всей территории, уменьшилось в четыре раза и равнялось пяти миллионам голов). В. Песков рассказывает, что в соседнее село, 20 километров, его везли на тракторе К-700 — лошадей в этом колхозе не было.
     Бесхозную Потешную взял старик Самокрутов, круглогодичный сторож на колхозной пасеке, отмотавший по 58-й статье десять лет и причаливший к нам в качестве ссыльнопоселенца. Злющий, холера, был этот Самокрутов! По характеру вовсе не похож на Потешную. Что роднило с ней её нового хозяина, так это борода — такая же огненно-рыжая, с белой проседью.
     Работы у Потешной было немного — подвозила дрова, воду, продукты на пасеку, отвозила в город комки воска в обмен на вощину в пчелоконторе. На тяжёлую работу и выезды она уже не годилась.
     Давно умчались дни её счастливой молодости. Друзья, которым помогала в духовном и физическом развитии, учила проникать в мир живого и любить его, выросли и разъехались по городам, потревоженные со своих насиженных мест,— агрогород не состоялся.
     В конюшне не осталось ни лошадей, ни людей — воробьи да синицы... Красивую сбрую — шлею, красным сафьяном отороченную уздечку, резную дугу,— порастащили. Старый хомут, да изношенная седёлка, да обруть с гнилым поводом более приличествовали облику старого коня, худого и плешивого.
     И жизнь у Потешной сделалась невыносимой. Лентяй и пьяница Самокрутов кормил её несытно. Зато бил от души, всякий раз приговаривая: «Курва! Чтоб тя черви съели. Шкелет ходячий!»
     Лошадь, доброе и грациозное животное, с тех пор как пришла к человеку, натерпелась немало изощрённых издевательств. Худшее из них я знавал в Чите, когда юные «чапаевцы», украв лошадей в совхозе, гарцевали по ночам, а днём держали их где-нибудь в глубоком овраге, без воды и корма. Ослабевших полосовали ножами, пока не испустят дух.
     Что до Самокрутова, то, истязая Потешную, испытывал он сладостное наслаждение садиста. Бывало, «надерётся» до одури в городе, доползёт до саней, и Потешная, некормленая, непоеная, услышав храп — условный для неё сигнал — везёт его в деревню и дальше на пасеку — 18 километров. Обладая хорошей памятью, она прекрасно разбиралась в лабиринте городских улиц и безошибочно находила дорогу домой.
     Однажды на кочневском спуске сани опрокинулись, и мертвецки пьяный старик вылетел в сугроб, даже не почувствовав этого. Потешная терпеливо ждала, когда он очухается, чтобы получить очередную порцию ударов и матерков.
     Одно время участь её, казалось, определилась. Бесхозных лошадей решено было сдать на колбасу. Выбракованных одноглазого Фому и Потешную привязали к подводе и повели в город, в последний путь. В конюшне , где эти лошади прожили не один год, повеяло кладбищенской тишиной. Воробьи и те покинули её — не стало больше мошек, которые обычно возле скота вьются. Холодно было и грустно. Что-то ушло навсегда, умерло и похоронено в этой сумрачной тишине вместе с моим детством и годами отрочества. Лишь привязанность к лошадям горела неугасимо, как сама душа. Годы, когда я ходил за плугом или за бороной, сидел на конных граблях, возил траву к силосной яме или снопы на гумно, то есть работал на лошадях, считаю лучшими годами своей жизни.
     Не суждено было Потешной попасть под топор мясника. Ветеринарная служба мясокомбината признала её больной, а может, старческая худоба была причиной, но в тот же день она вернулась к Самокрутову. Глаза у неё слезились, словно оплакивала свою судьбу, где были и безудержная любовь, и бескрайняя жестокость, и благодарность людей во всём блеске деспотизма.
     Февральским тёплым днём поехал Самокрутов в лес за берёзовыми кряжами. Пока пилил да грузил, похолодало, и сани примёрзли. Истинный крестьянин знает, что в таких случаях делать. Самокрутов им не был. Пытаясь сдвинуть воз, он бил Потешную поперёк спины. Но ослабевшая лошадь только обречённо вздрагивала — она понимала, в каком капкане оказалась. «Курва! Чтоб тя черви съели! — орал старик на весь лес, разжигая в себе чувство ярости.— Сейчас ты у меня ласточкой полетишь!»
     С этими словами он зажёг пучок соломы и зашёл вперёд, чтобы поднести огонь к ноздрям Потешной: сильного болевог о ощущения она, привычная к батогу и хлысту, смертельно боялась. Однажды его испытала. Собрав последние силы, встала на дыбы, концом оглобли опрокинула хозяина и всей тяжестью тела грохнулась на него.
     Так их и нашли: мёртвую лошадь и лежащего под ней с вытянутой рукой мёртвого человека.
     Сороки восторженно пели им свою трескучую песню...





Ольга КУЛИКОВА

     Ольга Сергеевна Куликова родилась в 1950 году в Красноярске. Окончила Восточно-Сибирский государственный институт культуры (Улан-Удэ). Журналист. С 1961 года живёт в Ачинске. С 1986 года руководит городским литературным объединением «Истоки-Вдохновение». Автор шести книг стихов и прозы.

АЛЕКС

     Он стоял у окна, почёсывая ухо своей лохматой лапой, и с восторгом, изредка повизгивая, наблюдал за играющими во дворе детьми. Белый галстук на чёрном фраке выдавал в нём породистого интеллигента и джентльмена английской закваски. И хотя Алексу было всего четыре года, рост позволял ему выглядывать из окна квартиры и видеть всё, что происходило на улице. Но эта заоконная жизнь интересовала его постольку поскольку, потому как он уже знал, что свобода для него и для любого из его собратьев может привести к гибели.
     Там, на воле, он мог бы играть с детьми или с друзьями по нюху, но Алекс уже испытал в своей собачьей жизни и чувство холода, когда лапы примерзали ко льду, и чувство голода, когда невозможно было полакомиться даже маленькой косточкой, и чувство боли, когда его били и заставляли исполнять идиотские команды.
     Поначалу у Алекса были богатые и щедрые хозяева. Они забавлялись щенком и утром, и вечером, но когда Алекс стал подрастать — хозяева забеспокоились. К трём годам он стал похож на телёнка, и ему негде было постелить даже коврик. Алекс готов был спать калачиком, но известно, что хозяин — барин... И его отдали в люди.
     К сожалению, новые хозяева оказались нелюдями. Они научили Алекса останавливать в сумерках на дорогах прохожих, а сами грабили их. Всё это происходило при его участии. Вид «мальчика» пугал прохожих, и Алексу каждый раз было по-собачьи стыдно и горько оттого, что он занимается дорожным разбоем. Его бедное сердце разрывалось от боли и тоски. За удачную «охоту» Алексу иногда бросали кусок хлеба или колбасы. Но случалось и так, что за несколько дней ему не перепадало и этого. Ходить по помойкам в поисках остатков пищи он не мог из-за чувства брезгливости и благородства, которые были заложены в его клетках далёкими предками. Алекс страдал, положив морду на свои огромные лапы. Глаза его были так печальны, что соседской детворе всегда хотелось его погладить и пожалеть.
     И Алекс не выдержал. Он нашёл в городе своих прежних хозяев, оставив за спиной десяток опасных для собаки дорог. И улёгся в узком коридоре многоэтажного дома у знакомых железных дверей. Они старались его не замечать несколько дней, но соседи подняли шум.
— Вы что, хотите, чтобы пёс здесь с голоду сдох? — кричала пышногрудая соседка.— У меня дети. Не потерплю. Уберите его отсюда немедля.
     Её поддержали другие соседи по подъезду... Они не видели, как горько плакал Алекс, закрыв лапами морду. Никто из этих крикливых людей не знал, что собаки умеют плакать. Жить на свете ему совсем не хотелось. «Ну взяли бы и застрелили»,— думал он. Смерть совсем не пугала его собачье нутро. Он не боялся смерти так, как боятся её люди.
     Наконец хозяйка Алекса взяла пса за ошейник и отвела к одной пожилой женщине, которая жила одиноко и грустно в ветхой деревянной квартирке на втором этаже барака. Именно оттуда и смотрел Алекс своими большими карими глазами на играющих во дворе детей. Новая хозяйка встретила его радушно, погладила ему спину, почесала за ухом и спросила: « Ну что, будем друзьями?» Алекс в знак благодарности лизнул ей руку.
     Их совместная жизнь показалась Алексу раем. Он чувствовал себя не столько боксёром, сколько английским лордом, так как ему была отведена под покои отдельная комната и даже мягкая постель.
     Прежняя хозяйка приходила его проведать и приносила для Алекса кости, кашу, рыбу и хлеб. Он не обижался на неё, понимая, что стал для её семьи обузой. А здесь жила поэтесса, и иногда она читала ему стихи, нудно и однотонно. Но Алекс слушал её грубоватый голос, вдыхал дым папирос, которые она курила, и подвывал в такт её речам. И всё было бы хорошо, но однажды он услышал в разговоре женщин знакомое имя. Старая хозяйка сказала, что менты взяли Мишку под арест. У Алекса сразу заныло под ложечкой. Всем своим собачьим нутром он понял, что речь шла о том самом Мишке, воре и охотнике, который учил его технике дорожного разбоя, и что он сам попал в беду.
     Алекс поднялся на лапы со своей лежанки, забеспокоился, подошёл поближе к женщинам, потом к двери. Его выпустили... Он обходил все подвалы и подворья, но этого оборванца Мишки нигде не нашёл.
     Через неделю Алекс вернулся к своей старушенции, лёг на пол в прихожей, потом решил сменить место лежанки. Ушёл в общий коридор, поближе к лестнице. Там утром и нашёл его окаменевшим Мишка, из-за которого остановилось верное собачье сердце. Он принёс Алексу костей...





Владимир ЛЕОНТЬЕВ

1941— 1990

     Владимир Георгиевич Леонтьев родился в 1941 году в деревне Берёзовка (ранее Шумково) Красноярского края. Окончил художественное училище имее ни В. И. Сурикова, филологический факультет Иркутского университета. Работал в редакциях районных, краевых и центральных газет. Автор книги «Широкий прокос», выпущенной Красноо ярским книжным издательством в 1971 году. Его очерки также публиковались в альманахе «Енисей». В середине семидесятых считался лучшим очеркистом в крае. Умер, оставив после себя большой литературный архив. Часть материалов была передана автором Анатолию Статейнову для подготовки к печати, что и удалось сделать лишь через двенадцать лет после смерти автора.

ПАХАРЬ

     В конце лета вёдро кончилось, подул холодный ветер, наступило ненастье. Краски вокруг исчезли, всё почернело и насупилось, чёрными стали тесовые крыши домов, заборы, облетающие тополя. В тополях с надрывом кричали вороны. По телеграфным проводам кухтились растрёпанные воробьи. На оконных стёклах не просыхали разводья от дождевых капель. Капли набухали, тяжелели, срывались вниз и стремительно проносились по стеклу, оставляя позади себя кривые дорожки.
     Из окна гостиницы был виден покосившийся сарай, рубленный из толстых брёвен. Под крышей сарая, должно быть, жили голуби — оттуда иногда доносилось их воркованье. За сараем был колодец, и с самого утра к нему шли с вёдрами женщины.
     Всё это я уже знал наизусть, однообразие в конце концов надоедало, я не выдерживал его, обувался в тяжёлые резиновые сапоги, надевал тёплую непромокаемую куртку и выходил на улицу.
     Самый вид села Емельяново был унылый, как и вообще всё бывает унылым в ненастье,— раскисшая дорога, квёлые избёнки обочь неё, с поникшими кустами в палисадниках, сиротливо стоящая у каких-нибудь ворот понурая лошадёнка... Дождливая хмурь накладывает на всё печать уныния.
     Я был командирован в село Емельяново на зональный конкурс пахарей Восточной Сибири. Сюда съехались, чтобы померяться силами, лучшие трактористы из Бурятии, Тувы, Хакасии, Иркутской и Читинской областей, Красноярского края.
     Место для столь серьёзных соревнований было выбрано заранее. От села надо было ехать сначала по большой укатанной дороге, по которой всё время куда-то торопятся грузовики, потом с этой дороги надо свернуть на узкую, просёлочную, она сразу нырнёт в ложбину, запутается в разросшемся черёмушнике и пойдёт петлять среди кустов и деревьев. Потом уставшая дорога двумя ровными колеями вытечет из зарослей и спокойно потянется по угорью, и справа от неё и слева начнутся поля.
     Тут и определили место для соревнований. Чистое зелёное поле, на самом взгорье. Вдалеке темнеют леса, они кажутся иссиня-чёрными, а вокруг желтеют созревающие хлеба.
      Всё было готово, но конкурс откладывался со дня на день — подводила погода, и уже казалось, что никогда не разведреет. Но хмарь, как это обычно бывает в конце лета, неожиданно кончилась, подул тёплый южный ветер, он разогнал тучи, брызнуло солнце, и земля, будто очнувшись от долгого сна, пробудилась и засверкала всеми красками уходящего лета. И по радио передали утешительные прогнозы: погода установилась, никаких осадков в ближайшее время не ожидается.
— Завтра и начнём,— сказал главный судья соревнований Алексей Тихонович Белозёров.
     Назавтра хлебопашеское поле, мирно распахиваемое веками, превратилось в настоящее поле боя, в арену на которой сошлись в поединке сильнейшие пахари Сибири, и каждый из них оспаривал право выйти победителем.
     Я хорошо помню этот день, полный скрытых тревог и сокровенных надежд.
     Ожидая начала соревнования, расхаживали по полю трактористы — рослые, коренастые мужики и парни, все кряжистые, неторопливые в движениях — само олицетворение пахарей земли. И среди них как-то очень уж непритязательно, как-то очень уж обезоруживающе, что ли, выглядел худенький, небольшого ростика мальчишка с улыбчивыми ямочками на щеках. Он хлопотал возле трактора. Я обратил внимание на деревянный самодельный метр в руках мальчишки, он старательно выверял им расстояние между плугами, прикидывал что-то, потом подносил ко лбу ладошку козырьком и прицеливался глазами вдаль. Вначале я подумал, что мальчишка приехал сюда с отцом или со старшим братом, помогает, наверно, но потом узнал, что этот мальчишка — самый что ни на есть всамделишный участник конкурса, и что приехал он из Хакасии, и что в общеммто это хороший тракторист, и что слава о нём идёт по всей хакасской земле.
     Мальчишка заинтересовал меня.
— Ну как,— спрашиваю,— волнуешься?
     Он засмеялся в ответ, а потом солидно добавил:
— Ни капельки. Мы к этому уже привычные.
— Тебя как звать? И лет тебе сколько?
— Меня-то? Минькой зовут. Минька Лукин. А лет мне уже полных семнадцать.
— Ну что ж, Минька, не подкачай…
     Он промолчал. В то время я ещё не знал, кто такой Минька Лукин, и потому мимо ушей пропустил его солидное замечание: «Мы к этому уже привычные». А этот конкурс, оказывается, у него по счёту пятый. До этого был совхозный, на станции Капчаяны — Минька Лукин занял первое место, потом был районный конкурс — тоже первое место, потом областной — и тут Минька вышел победителем, а потом — краевой. Но здесь, Минька сам не знает, как получилось, он занял только второе место. И вот теперь зональный конкурс на лучшего пахаря Восточной Сибири.
     ...Идут последние минуты приготовления, последние наказы, последние напутствия. У контрольной борозды выстроились новенькие оранжевые тракторы. Впереди — нетронутое зелёное поле. Лёгкий ветерок колышет поднятый флаг соревнований. Над землёю медленно плывут светлые облака, от них по земле скользят прозрачные синеватые тени. Старт!
     По зелёному полю протянулись первые борозды, первые чёрные строчки.
     Ярко светит солнце. Блестят в траве капельки влаги. От земли поднимается лёгкий пар, и если приглядеться, то можно увидеть, как колышется над землёй зыбкое марево — поднимаются вверх светлые струи воздуха. Старики в таких случаях говорят: «Земля дышит».
     Гудит поле. Волнуется, переживает самое неспокойное на земле племя — болельщики: иркутяне болеют за иркутян, читинцы — за читинцев, тувинцы — за тувинцев, а мы, красноярцы, болеем, естественно, за своих, за красноярцев. Вот Александр Баладурин, тракторист из Ужурского района. А вот очищает лемеха плуга Раиса Черкашина, трактористка из Минусинского района. Думает о чёммто, всматриваясь в борозды, Николай Щетинин, тракторист из Большеулуйского района. Но больше всего собралось болельщиков и зрителей возле загонки Миньки Лукина.
— Нет, вы только посмотрите, как пашет, а? Вы только посмотрите. Во даёт! — возбуждённо потирает руки главный судья.
     А Минька ведёт свой оранжевый трактор будто по линейке. Позади остаются ровные строчки борозд, выворачивается чёрными пластами зелёное поле, снуют у плугов проворные скворцы. Они важно, как контролёры, исследуют борозды.
     И судьи тут же придирчиво измеряют глубину вспашки, оценивают прямолинейность борозд, скрупулёзно проверяют отвалы. Но изъянов в работе найти не могут, и у всех судей единодушное мнение: работа отличная, заслуживает самой высокой оценки.
     И не таким простым оказывается это извечное дело — пахать землю, не каждый тракторист может назвать себя этим поистине великим словом — пахарь земли. Помню, рядом с загонкой Миши Лукина работала девятнадцатилетняя трактористка из Иркутской области Нина Горбатюк. У себя в области Нина — человек известный, в колхоз, где она работает, приезжали девушки-механизаторы из соседних районов, чтобы перенять опыт. Но что-то у неё не клеилось в этот раз, а может, просто далеко ей было ещё до Минькиного мастерства, хоть и делала она всё вроде бы так, как надо, но глубина вспашки — мала, борозды — неровны, и нет той красоты и лёгкости в работе, какая присуща только настоящему и большому мастеру. А Минька работал красиво, я бы даже сказал — артистично и вдохновенно.
     Весь день гудело за селом Емельяново поле, ревниво ходили от загонки к загонке зрители и болельщики, сравнивали, сопоставляли, делали свои выводы.
     К вечеру один за другим уходили в ложбину уставшие тракторы. Там был поднят флаг соревнований, и там будут подводиться итоги.
     Часа два заседала судейская коллегия, трудной была у неё задача: лучшие трактористы, чемпионы областных и краевых соревнований, встретились на одном поле, и среди лучших надо было выбрать самых лучших.
     Пока шло заседание судейской коллегии, пока там судили да рядили, мы сидели с Минькой в густой траве, под обвислым тополем. Минька, покусывая сухой стебелёк травы, рассказывал о себе.
— С чего началось это, Миша?
     Минька честно признался:
— Не знаю. Всё каккто само собой получилось.
     Само собой, конечно, получиться ничего не может. Если исследовать родословную Лукиных, то окажется, что все они были хлеборобами, все были связаны с землёй и от поколения к поколению передавали эту землю и любовь к трудному, но благородному труду земледельца. Дед был хлеборобом, отец — хлебороб, один из старейших механизаторов совхоза.
— Отец меня всегда с собой на трактор брал. Прокатит до конца деревни, там высадит, я и бегу домой. Вечером тоже всегда его за деревней встречал, и домой ехали вместе. Так что дело привычное…
     А как-то весной, когда Миньке шёл двенадцатый год, отец увёз его в поле и доверил провести первую самостоятельную борозду. Борозда получилась кривая, с загогулинами, но это была его первая борозда, и отец, видимо, каким-то крестьянским нутром понял: день этот для сына останется на всю жизнь, и не стал запахивать его первую борозду, хотя и нарушил этим в какой-то степени агротехнические требования.
     Но, как бы там ни было, отец в то же время оказался ещё и чутким педагогом. Запаши он тогда Минькину борозду, возможно, никогда бы Минька не подошёл больше к трактору и стал бы впоследствии каким-нибудь заурядным работником, но только не пахарем. А первая борозда оказалась зерном, брошенным в благодатную почву, и зерно дало ростки. С того дня мечты мальчишки были связаны только с трактором.
     Ему было не очень-то удобно смотреть на свою первую борозду, хотелось видеть другую, ровную, как у отца, а может, ещё ровнее...
     Сейчас, когда в совхозе заходит разговор о Лукине, сельчане вспоминают: как-то Геннадия Васильевича срочно вызвали в контору, а трактор со сломанной муфтой сцепления остался в поле. Минька целый день возился возле машины. Думали, играет мальчишка, привыкли видеть его только возле машин,— ну и пусть играет себе. А отец вернулся не скоро, только к вечеру, озабоченный — надо налаживать мотор, а время уже позднее. Подошёл к трактору, осмотрел двигатель и присвистнул даже: «Ну и ну!» Муфта сцепления работала как часы.
     В то время Миньке едва исполнилось пятнадцать лет. Талант! — скажете вы. Самый настоящий, большой талант, какой бывает у художника, у музыканта, у певца. Судите сами: шестнадцати лет он окончил сельское профессионально-техническое училище, без году неделя, как говорят, отработал в совхозе и сразу сравнялся с опытными механизаторами, а некоторых даже опередил. Вначале все думали, случайно это, но, первый в совхозе, он через некоторое время становится первым в районе, в области, в крае, а вот теперь — зональный конкурс на лучшего пахаря Сибири. Вечерело, когда после долгого обсуждения жюри огласило решение судейской коллегии. Первое место и звание лучшего пахаря Восточной Сибири единогласно присуждено Михаилу Лукину, трактористу совхоза «Абаканский».
     Слава к этому парню пришла в семнадцать лет. Фотокорреспонденты снимали его для первых страниц журналов и газет, операторы — для кино, журналисты писали о нём восторженные статьи и очерки, брали интервью. А он самый простой, Минька Лукин, каких у нас тысячи. Не герой, не звезда экрана, не модный тенор. Всего-навсего — совхозный тракторист. Но, видимо, угодно было Богу метнуть сибирскому парню искру таланта — быть на земле хозяином, её пахарем и возделывателем, и особенно ярко этот талант вспыхнул и засверкал на конкурсе пахарей всей страны, когда в Тульскую область съехались лучшие пахари Советского Союза. Честь Сибири защищать на этом большом смотре выпала Миньке Лукину. Об этом дне центральные газеты писали так.
     «Известия»: «Там, где работал Михаил Лукин, невысокий худенький паренёк, собрались самые серьёзные зрители. Тут никто не шутил, глядя на прекрасно вспаханную землю. Всех охватывала серьёзность при виде предельно собранного юноши. Этот паренёк, сев за руль трактора, как будто повзрослел на глазах у всех. Было в этом что-то высокое и сильное, какое-то благородство красивого труда». «Комсомольская правда»: «Вечером в лучах прожектора Миша поднялся на высшую ступеньку пьедестала почёта, ему через плечо повязали алую ленту «Лучшему молодому пахарю страны», вручили Золотую медаль ВДНХ, телевизор «Рекорд-102» и — от Тульского обкома комсомола — охотничье ружьё. Войти в первую десятку сильнейших в стране почётно и для спортсмена, и для артиста, и для пахаря».
     Во всех центральных газетах были напечатаны Минькины портреты под заголовками: «Первый пахарь страны», «Открытый урок мастерства», «Самый лучший пахарь», «Главная борозда», «Лучший из лучших»… Было это в 1969 году.
     Когда Минька вернулся с Всесоюзных соревнований, мы с ним встретились ещё раз, я поздравил его с высоким титулом, он смутился:
— Ну что особенного — всего-навсего тракторист. Ничего особенного тут нет. Это всё просто…
     А вот что я услышал от него через год:
— Устал я уже и от городов, и от славы. Поверите ли, работать некогда: то заседания всякие, то соревнования, то собрания, а я ведь тракторист, мне работать надо, пахать, сеять, жать. А я как стал лучшим пахарем — работать совсем некогда, замучился уже со званием. Сняли бы его с меня, что ли…
     Понять его можно. Тем более, если выслушать. Он пахарь, у него особый талант пахаря. И этот талант ярко проявился. О Лукине узнала вся страна, его везде заметили и… замучили в полном смысле этого слова.
     Я знаю немало примеров, как московские писатели, выпустившие в свет хорошую книжку, вынуждены были украдкой бежать из Москвы и скрываться где-нибудь в укромном, тихом и безлюдном местечке. Они бежали от славы, от шумихи, от суеты. Иначе их буквально «затаскивали» по различным читательским конференциям, по диспутам, по обсуждениям. А когда скатывалась волна шумихи, они снова, уже спокойно, возвращались в Москву и могли снова, опять-таки спокойно, работать. Писатель может скрыться, спрятаться от людских глаз. А куда мог спрятаться Миша Лукин? Уехать из совхоза? Он этого не хочет. Но его заставляют — ты лучший пахарь, ты же знаменитость,— ездить по городам, как фокусника-иллюзиониста или как спортсмена, и выступать. А работать человеку по-настоящему некогда. И для совхоза он уже не работник, а почётный член коллектива.
     И вот следствие. В прошлом году снова были Всесоюзные соревнования пахарей. Мне довелось присутствовать на них. В Черкасскую область на Украине, где проводились эти соревнования, со всех концов страны опять съехались лучшие механизаторы. Был здесь и прошлогодний чемпион, лучший молодой пахарь страны Михаил Лукин. Соперники его боялись, к нему присматривались, за ним тщательно следили. Но боязнь была напрасной. Первое место на сей раз завоевал совсем никому не знакомый паренёк, а Миша Лукин, как это ни горько, оказался на тринадцатом месте.
     О Лукине судьи сказали: «На этот раз Миша был не в форме, как бывают не в форме спортсмены, которые не тренировались в течение года». А ведь Миша Лукин в этом совсем не виноват.





Николай ЛУХТИН

     Николай Алексеевич Лухтин родился 28 августа 1935 года в городе Болотном Новосибирской области. В 1937 году с родителями переехал в село Никольское Красноярского края. Работал в колхозе подпаском, пастухом. В 1951 году поступил учиться в ремесленное училище № 2, работал рулевым на судах Енисейского речного пароходства. С 1955 по 1958 годы служил в армии, затем работал на заводе «Красмаш». В 1969 году поступил в Красноярский машиностроительный техникум, потом была учёба в Сибирском технологическом институте и работа на заводе холодильников «Бирюса». Стихи пишет с детства, но всерьёз начал работать над ними и печататься с 1974 года, когда на заводе «Красмаш» было организовано литобъединение «Ритм» под руководством писателя Виктора Ермакова. В 2002 году был принят в Союз писателей России. Автор книг «Жарки», «Большой костёр», «Родник», «Двенадцатая вершина».

АДМИРАЛТЕЙСКИЙ ЯКОРЬ

     Был май. Солнце, казалось, просвечивало насквозь наш класс, наполняя его теплом и светом. Шёл экзамен по правилам плавания. Наша группа № 6, учившаяся на помощников шкиперов, вела соревнование по сдаче экзаменов с группой рулевых. Они сдавали экзамен лучше нас и были передовиками учёбы нашего прославленного спортивными достижениями по боксу ремесленного училища № 2, в котором ещё учились группы машинистов, мотористов, радистов, котельщиков.
     Перед экзаменом мы собрались в коридоре. «Пацаны! — сказал я.— Давайте утрём нос рулевым и сдадим экзамен на пятёрки». — «Ну, а как?» — загалдели ребята. «А вот так,— ответил я.— Чистяков, подойди ко мне!» Николай Чистяков ростом был намного выше меня. Он был моим лучшим другом, и звали нас Пат и Паташон. Он стал рядом со мной, и я пальцем один раз указал на Николая и три раза подряд на себя. «Что это?» — спросил я. Все замолчали, и вдруг Петя Выродов закричал: «Так это же третий отвальный: один продолжительный и три коротких».
     Сев за вторую парту, мы с Николаем решили сдавать последними. Благодаря нашим действиям все сдали экзамены на отлично.
     Окончивших училище распределили по судам, стоящим в затоне в ожидании навигации, а меня с Николаем отправили в Подтёсово получать лихтёр № 1. Николай был назначен шкипером, а я — его помощником. 20 мая 1954 года мы помчались в Енисейск на такси. Я сел рядом с шофёром, а Николай завалился спать на заднем сиденье. Асфальт серой лентой, как широкий бесконечный конвейер, бежал нам навстречу. Вдруг наша «Победа» резко вильнула вправо и остановилась, а переднее правое колесо долго ещё катилось впереди нас по асфальту. Пока шофёр с Николаем поддомкрачивали машину, я прикатил беглянку. Мы ахнули, когда увидели, что рулевые тяги держались между собой на каких-то проволочках и верёвочках. «Вот падла! — проворчал шофёр.— Опять перетёрлась!» — и поставил новую проволоку.
     Добрались мы до деревни Миндерла, а дальше ехать шофёр отказался. Утром с автовокзала мы уехали в Енисейск, а затем на катере «Ярославец» двинулись в Подтёсово. Лавируя между льдинами, катер пробивался вперёд, а мы помогали команде баграми отталкивать льдины. Работая до пота все восемнадцать километров, не замечая времени, мы наконец ступили на правый берег у села Подтёсово в затоне.
     Лихтёр — несамоходное судно грузоподъёмностью 600 тонн, сделанное из стальных листов на заклёпках шведскими умельцами,— когда-то наа зывалось шхуной и бороздило моря и океаны под шведским флагом. С четырьмя грузовыми стрелами, похожими на мачты корабля без парусов, казалось, что оно ожидало капитана и его команду. Надстройки кают и высокая штурвальная рубка с огромным штурвалом вызвали у нас восторг и восхищение. Вскоре нам прислали матроса — Елизавету Вершинину, и наша команда из трёх человек была полностью укомплектована.
     Утром 600-сильный буксир «Олег Кошевой» взял наш лихтёр на буксир, держа курс на Красноярск. У деревни Песчанка, в 30 километрах от Красноярска, он неожиданно причалил нас к берегу и ушёл. Ночью я крепко уснул на вахте прямо в рубке. За ночь вода упала, и я утром, к своему ужасу, понял, что мы «обсохли», то есть правым бортом оказались на мели. Как я ни крутил штурвал, чтобы встречным течением реки расшевелить лихтёр и отогнать корму от берега, всё было напрасно. Вскоре пришёл буксир «Олег Кошевой» и попытался снять лихтёр с мели. Но ничего у него не получилось. Вызвал по рации буксир «Любовь Шевцова», они вдвоём всё же стащили наш лихтёр, и он снова оказался на плаву.
     Через час нас причалили в красноярский порт под погрузку. Ценные товары и продукты для Севера при помощи конвейеров и грузчиков начали поступать в трюмы. За сохранность грузов мы несли полную ответственность. Я, как помощник шкипера, отвечал за правильность распределения грузов в трюмы, чтобы судно равномерно давало осадку параллельно ватерлинии, иначе оно могло просто переломиться. Трое суток я не спал, и когда погрузка закончилась, посмотрел в зеркало. Там я увидел отражение своего лица — оно осунулось, глаза были мутными, а самого покачивало из стороны в сторону. Пришёл Николай, пожал мне руку и приказал немедленно спать.
     Проснулся я перед входом в Казачинский порог, по лестнице поднялся в рубку и встал за штурвал. Сверху было видно, как флагман Енисейского пароходства теплоход «Красноярский рабочий» на коротком буксире ведёт наш караван на север. Счаленные между собой баржи, по три штуки, в три ряда тянулись за буксиром, как нитка за иголкой. Девять несамоходных судов, в том числе и наше, тёрлись друг о друга бортами, скрипели, как нагруженные телеги, и катились вниз по течению.
     В то далёкое время шкипера работали семьями на баржах. Слышались детские голоса, повизгивание свиней, пение петухов под патефонную музыку. Окна надстроек, как окна деревенских изб, поблёскивали на солнце. На верёвках сохло бельё, создавая впечатление надёжного и спокойного уюта. Перед входом в порог скорость течения реки резко увеличилась. Посредине реки, правее красного бакена, на огромном валуне боком лежал опрокинувшийся катер, как символ разгильдяйства и беспечности команды, нарушивв шей правила плавания и техники безопасности. Я стоял за штурвалом, направв ляя судно строго по судовому ходу между белыми и красными бакенами. Мимо мелькали острые камни, валуны. Зажатая скалами река кипела, шумела, обдаа вая изумрудными брызгами борта судов. Порог проскочили так быстро, что я даже не успел вспотеть от напряжения и вращения штурвала.
     Дальше мы шли без приключений. Проскочив Осиновский порог, буксир наш встал у левого берега на ремонт, а нас оставил у правого берега на якорях. Целую неделю мы занимались рыбалкой. Опытные шкипера на ночь ставили перемёты, утром подходили к ним и вытаскивали щук, ог лушая их кормовыми вёслами. А мы с Николаем на шлюпке добирались до берега и ловили удочками окуней.
     Окончив ремонт, буксир снова повёл наш караван за Полярный круг. Игарка встретила нас неприветливым хмурым небом и пасмурной погодой. Наш лихтёр причалили к барже, стоявшей у дебаркадера. Пришёл представитель порта и сказал: «Ребята, будьте начеку. Несите вахту как положено. Иначе лихтёр могут ограбить, а вас просто убить. После амнистии уголовников в 1953 году здесь появились банды, они даже имеют свои катера и могут подойти к вам ночью». — «А чем нам охранять лихтёр, если у нас, кроме гвоздодёра, нет никакого оружия?» А в ответ: «Если хотите жить — охраняйте гвоздодёром. У нас охраны нет». Вечером, засунув гвоздодёр в рукав плаща, Николай заступил на вахту, а я лёг спать. Моя вахта начиналась с 12 ночи. Не успел я досмотреть сон, как Николай, растолкав меня, испуганно сказал: «Коля, я, кажется, кого-то убил, пойдём посмотрим». Но никого мы не нашли. Зато чужая лодка, причаленная к барже, стояла пустая рядом с нашей шлюпкой. «Понимаешь,— быстро говорил Николай,— иду я по палубе вдоль фальшборта, только прошёл клюз, как услышал сзади глухой удар, оглянулся, а там рожа с ножом в зубах пытается перелезть через фальшборт. Вот я его и огрел гвоздодёром». — «Ну, правильно и сделал»,— сказал я. «Куда лодку девать будем?» — спросил Николай. «Как куда? — ответил я.— Отвязывай её, а я принесу наметку (пятиметровый шест с делениями для замера глубины)». Вдвоём мы оттолкнули лодку как можно дальше, и она исчезла из виду. А через два дня буксир «Северный», стоявший ниже нас, выбирая якорь, поднял на нём утопленника.
     Вечером буксир отвёл наш лихтёр на рейд. Мы отдали правый якорь и стались болтаться на цепи посредине Енисея. Лихтёр был снабжён двумя адмиралтейскими якорями — каждый весом 500 кг, конструкции времён Петра I.
     В 12 часов ночи, сменив Николая, я заступил на вахту. Поднявшись в рубку, стал рассматривать в окна всё, что можно было рассмотреть. И хотя был полярный день, а по-нашему — 12 часов ночи, из-за низкой облачности видимость была никудышной. Вскоре со стороны Игарки я услышал плеск вёсел. Лодка шла в нашу сторону. Ткнувшись о борт, она приостановилась, и я услышал: «Нам здесь не влезть, борта высокие и скользкие. Надо идти к якорям». Я стал лихорадочно соображать, что же делать. Идти к Николаю слишком поздно. И тут меня осенило: я тоже пойду к якорям. Пригнувшись, я стал продвигаться по палубе вдоль фальшборта параллельно лодке, и когда она подошла к висящему якорю, я был уже у якорной лебёдки и увидел через наклонный клюз, в котором сходилась якорная цепь, что их было трое. И вот один, который находился посредине лодки, взявшись двумя руками за лапы якоря, подтянулся и прочно встал на них, как на ступеньки. Держась одной рукой за цевьё якоря, другую поднял вверх, чтобы залезть выше. Тут я не выдержал и начал быстро вращать штурвальчик якорной лебёдки. Якорь вместе с бандитами и лодкой ушёл под воду.
     Грохот якорной цепи разбудил не только Николая, но и всех игарских собак. Николай подбежал ко мне в одних кальсонах и закричал: «Колька, ты зачем второй якорььто отдал?» Наступила тишина. Я сказал: «Слушай!» Метрах в двадцати послышалась ругань. Это бандиты вплавь добирались до берега.
     Утром наконец-то нас поставили под разгрузку. Дальше уже были приключения более мелкого масштаба.
     Кончилась навигация. Мы с Николаем поступили учиться на вечернее отделение школы командного состава, а на следующий год мы уже работали рулевыми мотористами, но на разных судах.
     Бывая у речного училища, где на постаменте стоит адмиралтейский якорь, я подолгу смотрю на него, вспоминая юность, и мысленно говорю: «Спасибо тебе, якорёк, за спасение нашей команды от гибели».





Евгений МАРТЫНОВ

     Евгений Александрович Мартынов родился в 1930 году. Окончил Омское речное училище и машиностроительный институт. Работал в литейных цехах заводов Новосибирска и Бердска мастером, начальником цеха, преподавателем, мастером производственного обучения в Бердске и Красноярске-45. Печататься начал в 1958 году в Омске, в газете «Молодость Сибири». В конце 600х — начале 700х годов был членом литературного объединения, которым руководил поэт Илья Фоняков. С 1969 года стал практиковаться в написании стихов в форме хайку и танка. Автор нескольких книг стихов и прозы, изданных в Зеленогорске, Красноярске и Омске. Среди них: «Чем солнце не гончарный круг?», «Вал девяностых», «Горстка со стогом», «Такое детство», «Предгорье Саян», «Промысел Божий» (роман) и др. Печатался в журналах «Сибирские огни», «День и Ночь»; в альманахе «Тритон» (Москва); в коллективных сборниках «Свет в окнах» (Новосибирск, 1975), «С душой наедине» (Зеленогорск, 1998), «Поэзия на Енисее» (Красноярск, 200442006), «Стихи поэтов закрытых городов» (Саров, Арзамас, 2005) и др. Член Союза российских писателей.

КОЛЕЧКО

               Легонько так ударяю
               маятник,
               гирьку подтянув.—
               Ходики-часы.
Евгений Казанцев

     Женька был невольным свидетелем того, как его одноклассник («44Б») Петька Ворожба дарил Насте Верба, с которой он сидел за одной партой, серебряное колечко…
— Сам делал? — спросил Женька.
— Сам!.. — ответил Петро.
— Тогда покажи как…
— Прыходь к нам у хату, побачь, подывысь, хиба ж мени жалко…      И Женька каккто после уроков пришёл… и высмотрел всю технолоо гию. Руки чесались попробовать.      В те годы с весны всё лето мальчишки играли в чику, и почти у каждого из них «мелочи», этого добра, хватало. Даже и царские монеты, дореволюционные с двуглавым орлом, попадались. Но и советские деньги обесценились, и даже на полтинник в сельпо нельзя было купить… да там и покупать-то было нечего. Братики Казанцевы жили тогда ещё у бабы Раи, по фамилии Щука, колл хоз снабжал сирот продуктами и топливом на зиму. Баба Рая — мать тёти Тани, а тётя Таня — мама Ваньки Доронина, отец которого был на фронте и… вроде как «пропал без вести». Тётя Таня, его жена, работала трактористом и комм байнёром в колхозе деревни Боголюбовка, где жили в основном выходцы из Украины,— заменила ещё тогда, в сорок первом, ушедшего на фронт мужа.      Дело было в субботу. Во второй половине дня, после школы.      Женька уже второй раз получил от тёти Тани разрешение воспользоо ваться слесарным инструментом.
     Да инструмента-то надо всего: тисы, бородок, два личных (один круглого, другой треугольного сечений) напильника. Мелкозернистый брусочек «Лодочка» для точки кос и ручник. Прилежание к слесарному делу у Женьки было. Определённо.
     И вот, улучив момент, все, кроме Вовки, разошлись кто куда по своим делам: баба Рая — в гости к соседке, тётя Таня — на работу в колхозные мастерские: ремонтирует, готовит к весенней страде свой трактор, Ванька Доронин — к дружку-однокласснику, — и можно стало стучать не стесняясь, без оглядки. Женька прикрутил на манер мясорубки к кухонному обеденному столу переносные, но довольно большие тиски с наковаленкой (редкость по тем временам) и стал настырно постукивать в такт, как бы кланялл ся. Это — второе кольцо. Первое — пришлось уступить Ваньке, любимому внуку бабы Раи, хотя и свой Вовка хотел бы иметь… такое серебряное.
     Лупастая, красивая, сибирской породы, мохнатая рыжая кошка, усевшись на чайный столик с водружённым на него самоваром, заинтригованно, как заворожённая, не мигая, не меняя позы, следила за каждым Женькиным движением.
— Итак, если сначала, то… — Женька прокручивал в уме каждый шаг: укладываем монету поверх приоткрытых губок тисов, находим центр (точка пересечения диаметров). Наставляем бородок на перекрестие и — пробиваем насквозь. Переворачиваем денежку с дыркой. Выравниваем, расширяем отверстие, углубляя бородок. Повторяем операции, всё раздавая и раздавая отверстие. Зажимаем в тисках, едва-едва не в обрез дырки, «покалеченную» монету и начинаем осаживать, серебро (хотя и не чистое, но всё же)… Теперь… снова осаживаем,— «промысливает» Женька,— металл, постукивая ручником сверху, тук-тук!.. ну и так далее по кругу.— Понятно, Вова?.. — спрашивает.
     И братишка кивает в ответ, дескать, понятно, Женя. Выстукивание продолжается.
     Когда колечко в основном было оформлено и оставалась только доводка, пришла баба Рая.
— Ну, шо твое количко? — поинтересовалась.— О, смотриико ты!..
     Взяла. Покрутила в своих корявых пальцах. Одобрила, похвалила:
— Гарно, молодчина!..
     Согнала кошку со столика и занялась своими делами в закутке.
     После того как все инструменты были задействованы, своё отработали, после снятия заусенцев, опиловки, зачистки, шлифования и даже полировки (суконным хлястиком от старой шинели), колечко в Женькиных пальцах заблистало!.. (Доля серебра в монетах того времени наверняка была около 70%.)
— Дай померяю!.. — нетерпеливо произносил Вовка, прыгая, как жеребёнок, радостно.— Ну дай, Женечка!.. — теребил и дёргал старшего браа тишку за рукав.
     Женька нехотя уступил:
— Ну на уж, ладно. Пусть будет это колечко твоим. Если подойдёт. А я себе ещё сделаю.
— Подойдёт,— Вовка стал примерять кольцо на все пальцы левой и правой руки, кроме разве что больших…
     И даже на свой покалеченный напялил… колечко! (Средний палец правой руки сверху нижней фаланги был сломан, давно ещё, в раннем детстве. Везёт Вовке на такие случаи. Но это уже история другая.)
— Ну, Вовка, а как снимать будешь?.. — Женька как в воду смотрел…
— Сниму!.. — заверил братишка.
     Радио похрипело и заговорило… После сообщения ТАСС, которое доказало наше превосходство, докладывая состояние дел на фронте, запела Русланова…
— Хорошо пое!.. — темпераментно воскликнула-отметила на украинский лад баба Рая и подкрутила барашек, увеличивая громкость. Ближе к вечеру следующего дня всем стало понятно, что с Вовкиным пальцем… что-то надо делать, предпринимать экстренные меры — он посинел до черноты и распух донельзя. Колечко заплыло.
— Вот что, хлопчики,— сказала тётя Таня.— Женя, пока не поздно, собирайтесь-ка с Володей и шагайте на край деревни к Остапенко Егору Степановичу, слесарю. У него есть всякий подходящий инструмент, пилочки по металлу разные, с мелкими зубчиками. Да и руки у него золотые. Умные, добрые… такой чоловик бескорыстный. Где бы он ни робыл, шо бы ни делал — всё у него толково, гарно получается.— Так, вперемежку русским и украинским, Ванькина мама высоко оценила, охарактеризовала кадрового работника механических мастерских Боголюбовского колхоза, своего сослуживца.— Попросите его, он вам не откажет — распилит колечко. Другого выхода я не вижу. Давайте-ка быстренько, братики. Снарядила Вовку, помогла ему одеться и выставила за двери, приговаривая:
— Ничего, ничего, Володя. Потерпишь, всё будет хорошо и до свадьбы заживёт…

     Женька уже ждал его на пороге.
— …Да, угораздило тебя, сынок!.. — ворчал Егор Степанович, рассматривая Володькин сизообурый палец, приноравливаясь, как лучше приступить к распиловке — может быть, наискось под острым углом?..
     …Вовка широко раскрыл свои очи (с мохнатым обрамлением), с любопытством наблюдал, дрожал всем телом. Женька стоял рядом. Придерживал братишку за локти, подбадривал… Брызнула кровь!.. Вовка зажмурился. Стиснул зубы (правда, передние у первоклассника отсутствовали). Сморщился. Завыл…
— Ну, потерпи, Вова!.. Ты же мужик, ты же будущий солдат… — уговаривал Женька.
— Терпи, казак, атаманом будешь!.. — сочувственно пробубнил на хохлацкий манер в свислые, прокуренные усы Егор Остапенко, продолжая оказывать помощь попавшему в беду пацану.
     …И колечко, в конце концов, раздвинулось, уступило, раскрылось!.. Вовка нетерпеливо вытянул и без этих надпилов свой кривой, покалеченный, посиневший окровавленный палец…
     Вот такая короткая жизнь была у этой поделки…
     Женька поблагодарил Егора Степановича за оказанную помощь…

     В хате семьи Остапенко нашёлся и бинт. Девушка с толстой русой косой до пояса, дочь Егора Степановича, сделала перевязку.

     Из Вовкиных больших серых глаз с длинными ресницами сыпались слёзы…
— Следующее… уж я себе сделаю,— размышлял Женька.— Может, в классе девочке какой… или не буду…
— Жить-жить!.. — снег скрипит. Млечный Путь. Полнолунье. Звёзды мерцают.

Зеленогорск, 2007






Александр МАТВЕИЧЕВ

     Александр Васильевич Матвеичев родился 9 января 1933 года в деревне Букени Мамадышского района Республики Татарстан. Окончил Казанское суворовское и Рязанское пехотное училища (194441953). Служил офицером в Китае и Прибалтике. После увольнения из армии окончил Крассноярский политехнический институт, инженерэлектромеханик. Работал разнорабочим, электриком, инженером-конструктором, главным инженером НПО и директором предприятия. Более двух лет работал инженером на никелевом комбинате на Кубе. После ухода на пенсию трудился переводчиком с английского и испанского языков, помощником депутатов Госдумы и Законодательного собрания Красноярского края. Сотрудничал журналистом в разных газетах. Писать начал с 15 лет. Первые два рассказа опубликовал в 1959 году. Печатал стихи и прозу в периодике. Автор нескольких книг: романа «Красный ад», повестей «Сердце суворовца-кадета», «Кадетский крест — награда и судьба», лирического сборника стихов «Нет прекрасней любимой моей», сборника рассказов «Вода из Большого ключа», книги «ЕЗА-АЗА. Прошлое. Настоящее. Будущее». Один из авторов — как поэт и прозаик — красноярских альманахов «Русло», «Альтернативный метод», «Пикник», «Милости просим», «Плоды вдохновения», «Родственные связи» и др. Член Союза российских писателей.

ГОНЕНИЕ НА КОММУНИСТА

     В дверь кабинета просунулась узкая голова Шубинского. Когда она, эта улыбающаяся длинными жёлтыми резцами физиономия, появлялась перед глазами Динкова таким необычным образом, жизнь сразу теряла краски, становилась тусклой. И сам он превращался в сухое должностное лицо, в Петра Ивановича Шабашкина с черепом набалдашником. Он как бы видел себя со стороны — большого, с растрёпанной седеющей порослью, с усталыми тусклыми глазами. Натура для изображения заскорузлого бюрократа.
— Что? — сказал Динков, неохотно откладывая авторучку.— Что у вас?
     Шубинский вошёл, осторожно прикрыв дверь. Бесшумно прошмыгнул к столу, расставляя врозь носки, худой и мелкий, согнутый в пояснице хроническим радикулитом. Положил на стол бумаги, аккуратно отодвинул стул и присел на самый краешек. И ни разу не спрятал своих зубов — они, как видно, плохо помещались у него во рту. Или он пугал ими людей, как это делают хищники.
— Надо решить один вопрос,— сказал Шубинский неожиданно густым и ясным голосом. Он пододвинул бумаги Динкову.— Вот посмотрите, какой план мне выдал Малахов. Считаю, что это неверно. Составлять функциональные блок-схемы алгоритмов должны программисты. Посмотрите по положению — старшие программисты.
     Динков прочёл план, потом заглянул в положение.
— Всё верно. Ну и что?
     Он поднял голову и посмотрел на Шубинского намеренно долго и испытующе. Он знал, что творится за этим жёлтым сморщенным лбом, как тоскует всё его существо в предвидении новой незнакомой работы, как он боится показать свою несостоятельность.
     Шубинского навязал Динкову генеральный директор института, поверивший авторитетной рекомендации секретаря райкома партии. А это значит — у Шубинского есть надёжный покровитель, наделивший его партийным иммунитетом. И возиться с ним придётся долго, пока он сам себя не изживёт. Или не возьмётся за дело, что маловероятно. Единственный коммунист в беспартийном коллективе, и любой наезд на него расценят свыше как злостное гонение, спровоцированное антипартийными элементами. И тогда «уйдут» самого Динкова.
— Как что? — сказал Шубинский, выпучив глаза.
     Эта манера здорово ему вредила: коричневые яблоки оказывались со всех сторон окружёнными белками в красных прожилках, и он становился похожим на страдающего базедовой болезнью с больничного плаката.
     Но хуже всего было другое: глаза как бы сразу покидала мысль, они становились отталкивающе пустыми.
— Я что — программист, в конце концов? — завращал костлявой кистью Шубинский.— Я системотехник. Давайте чётко сформулированную задачу — я её поставлю согласно стандартам.
     Он напрасно хвастался: Динков мог бы ему напомнить несколько эпизодов отвратительной постановки, когда всю работу пришлось переделать. За это Шубинский потерял половину квартальной премии. Странно, что он и это забыл.
— Вы прекрасно знаете,— наливаясь угрюмым спокойствием, сказал Динков,— что этап постановки задач и алгоритмизации позади. Мы начали рабочий проект — и здесь не уйти от программирования. Сейчас в связи с этим от вас требуется уточнить блок-схемы алгоритмов.
— Но вы посмотрите на мой план! Это же глупость, в конце концов,— делать эти функциональные блок-схемы. А где информационное обеспечение под задачи? Оно же не собрано, необходимо дополнительное обслее дование. Нужен системный подход…
     Пошло-поехало. В отделе начинали похихикивать, когда Шубинский заводил этот трёп о системном подходе. Потому что была только фраза — «системный подход», а элементы системы он видел хуже многих. Прежде это ещё сходило: у всех профессионализм в новом деле — «асупизации» всей страны,— объявленном очередным съездом партии панацеей от всех провальных дел в социалистической экономике, был не ахти какой. За три года очередного «большого скачка» в головах «асупщиков» наступила пора зрелости, когда в мутной воде рыбы уже не изловишь. Один Шубинский этого не замечал. Или намеренно принимал позу оскорблённой невинности.
— Простите, Игорь Алексеевич,— сказал Динков, потирая ладонью лоб,— у меня мало времени. Группе Каплера дано такое же задание?
— Да. Ну и что?
— Вы оба — руководители групп, у вас одинаковые роли в создаа нии АСУ. Но разный подход. Вы посмотрите, как он работает, головы за весь день от стола не поднимает. Освоил сам программирование почти год назад — его этому никто не обязывал. Точно так же и Малахов. Почему же вы,— Динков сделал паузу и не упускал зрачки Шубинского — смотрел прямо и зло,— скользите, виляете? Каплер уже отлаживает задачу на машине, а вас функциональная схема напугала до смерти. Для меня вы все одинаковы, и моё отношение к вам — линейная функция от деловых качеств.
— Это и видно! — съязвил Шубинский.— Из того, что вы говорите, это хорошо видно.
— Ладно. Что от меня требуется?
— Каплеру просто было время заниматься внеплановыми делами. Разве сравнить мои задачи с его? Мои — уникальные, нигде в Союзе никем не делавшиеся. А его — стандартные, имеются аналоги. Он мог всё содрать один к одному. Объяснение, в конце концов, простое.
     У шубинских всё просто, особенно оплевать других. Как это? — оправдывать свои недостатки, ссылаясь на недостатки других,— значит, умыться грязью.
— Пересмотреть план,— не сдавался Шубинский.— Пусть опытные программисты сделают программу по какоййто задаче, отладят её, научат нас — тогда можно, используя их опыт, и нам попробовать. Сколько, в конце концов, можно работать с перегрузкой? У Сандалова вон сердце сдало — сдвинулось влево. Драчёв тоже на грани инфаркта. Вы хотите, чтобы и со мной, Шубинским, произошло то же самое?
     Он верно констатировал факты. Динков бы мог подсказать ему ещё многое: болен желудок у Ильина, у Годенко — печень. У самого Динкова была аллергия на какуююто дрянь. А три женщины ушли в декрет, и ещё двух разбарабанило. И во всём, по Шубинскому, был виноват он, начальник отдела.
— С вами это не случится,— сказал он вскользь. Ему страшно не хотелось говорить, от банального его всегда тошнило.— Хорошо, примем ваш вариант: пусть другие программируют. А вы что это время станете делать? Смотреть? У нас на счету каждый человек, на эксперимент уйдёт полгода. А вы что, хотите пожить это время на содержании?
— Я этого не сказал,— Шубинский был спокоен и, кажется, ни разу не моргнул.— Другая работа найдётся. Разве общесистемные проблемы все решены?
— Оставьте план,— сказал начальник отдела.— Я до обеда попытаюсь разобраться.
     Узкая спина Шубинского исчезла за дверью. Чёртов нытик! Он не разучился ныть и хныкать с пелёнок, только терминологию усовершенствовал. Динков мельком взглянул за окно — там стоял морозный, тяжёлый январь, белые крыши уходили к заснеженной безлесной сопке,— и нажал на клавишу переговорного устройства: вызвал Малахова. Усмехнулся: похоже, ты превратился в эксплуататора, загоняющего в гроб подчинённых.

***

— Я не хочу подстраивать планы под некомпетентность исполнителей,— угрюмо упёрся Малахов, не садясь на предложенный стул и показывая этим, что не намерен тратить время на пустые разборки.— Если не может, пусть так и скажет. Чего темнить?
     У Малахова внешность типичного плакатного кибернетика: очки, твёрдые скулы, твёрдый рот. В двадцать семь лет он — руководитель темы, главный конструктор системы. Жаль, слишком агрессивен, приходится сдерживать. Он давно рассортировал людей на способных и неспособных. И всячески старался избавиться от последних при первой же возможности. Считает, что нечего с ними возиться. Правда, и сам работает до изнеможения, через год-другой будет кандидатом наук, если сдаст экзамен по английскому. Пока что он в нём ни в зуб ногой.
— Не прислоняйся к стене,— сказал Динков.— Выбелишься. Малахов всегда уходил от него в извёстке, только это его не научило осторожности. Молод он был для осторожности.
— Вы передайте Шубинского на другую тему,— сказал Малахов.— Обойдусь без него. Назначьте вместо него просто инженера, а руководство будет за мной.
     Он уже не в первый раз говорит это, только и другой руководитель темы не дурак — он в пространных и гибких выражениях отказался от Шубинского. А ты, начальничек, крутись, старайся не обидеть, не травмировать этого тихого хама с горячим сердцем, прикрытым партбилетом.
— Что с планом? Будем пересматривать? — сказал Динков.
— Нет, конечно. Пусть учится, другие же учатся.
     Малахов наконец сел, кашлянул несколько раз в крупную ладонь, закурил.
— А как другие — Каплер, Сандалов, Лапина, все? Что, у Сандалова и впрямь сердце налево повело?
— Прихватило… Но это у него рецидив, порок чуть ли не с детства. Да и никто не жалуется на Шубинского, он просто сам работать не хочет. Тольь ко за руку не схватишь, прикрывается болтовнёй. Ну ничего, месяц-два — и я до него доберусь.
— Только легче. Не преврати отдел в банку с пауками. Легко нажить приключение на свой зад за гонение на коммуниста. Давай вызовем их вместе — Шубинского и Каплера.
— Они друг друга не переваривают. Каплер говорит, что Шубинский учит всех жить. Поучает. Что ни фраза — торричеллиева пустота.
— Ты Каплера к этому поощряешь — к непримиримости.
— Что вы! — усмехнулся Малахов тонкими губами.— Каплер не терпит лени — явной и скрытой. Зовите их, время идёт впустую. Вот чёрт! — Малахов взглянул на часы и ударил кулаком по колену: у него и верно — каждая минута была на счету.

***

     У Каплера — лицо мученика перед восхождением на Голгофу. Длинные, чуть вьющиеся волосы почти до плеч, впалая, слабая грудь. Феномен, знающий английский и немецкий и три компьютерных языка, сделавший ставку на познание экономики и кибернетики. Но есть и ахиллесова пята: его родители и брат уехали два года назад в землю обетованную. Он бы, конечно, тоже с ними махнул, по общему мнению, да жена не согласилась. А при ней на то время была и годовалая дочка. По этой причине его не допускают к секретной тематике и на закрытые объекты.
     Каплер прислонился спиной к косяку и, не глядя, пропустил мимо себя Шубинского. Тот шёл каккто боком, приставляя при каждом шаге одну ногу к другой. Сел и зажал ладони между коленями, оглядывая всех благожелательно, с улыбкой даже — или так казалось из-за его кроличьих зубов.
— Вы получили план на группу? — спросил у Каплера Динков.
— Да,— кивнул длинноволосой головой Каплер.
— У вас есть претензии?
— Нет. А что? Поомоему, надо работать — и всё.
     Он пожал одним плечом.
— Игорь Алексеевич предъявил претензию,— сказал Динков.— Он против разработки функциональных схем. Он говорит — это глупость.
— А как же он думает программировать? Без них? — Каплер снова пожал плечом.— Пусть попробует. Слава Богу, если у него получится.
     Шубинский крутил головой, и было непонятно, улыбается он или собирается кусаться.
— Верно,— сказал он своим густым ясным голосом.— Мы не освоили программирования, а собираемся делать сложнейшие программы.
— Ты хочешь сказать — ты не освоил,— парировал Каплер непривычно жёстко для него.— Меньше надо болтать в рабочее время. Вчера вы три часа трепались не по делу, мешали мне. Я же вас просил прекратить — тебя и Кулагина. И это не первый день.
— Не пойму, почему разговор идёт в таком духе. В конце концов, можно же это как-то решить!
— По-моему, уже решено,— сказал Каплер.— Утверждённый план и есть решение, это надо асуповцу знать.
     Они и впрямь друг с другом не ладили, даже смотреть друг на друга не хотели: каждый произносил реплики так, словно они предназначались только для начальника. Динков покосился на Малахова: тот усмехался, поблёскивая дымчатыми очками в толстой оправе.
— Вы плохо поступаете, Игорь Алексеевич,— сказал Динков.— Люди учатся, изучают дело, ежедневно по два часа мы тратим на овладение «коболом». А вы своим отношением, демагогией расхолаживаете подчинённых. Вы же руководитель группы. К тому же коммунист.
     Удар пришёлся ниже пояса, руководителю без запрещённых приёмов не утвердиться. Владение современной риторикой — один из надёжных способов выживания в условиях социалистической демократии.
— А я не расхолаживаю,— испугавшись полемического напора с политической подоплёкой, возразил Шубинский.— Я вам только сказал, что план расходится с моей должностной инструкцией.
— Страшнее слов — отношение,— довольно расплывчато резюмировал Каплер.— Ценность человека определяют поступки.
— Вот именно,— подтвердил Малахов.
     Сам он мораль читать не умел, всегда сваливая воспитательную функцию на Каплера.
—Что будем делать с планом? — сказал Динков.
     Он смотрел на Шубинского с весёлой начальственной усмешкой: какой словесный финт на этот раз предпримет под коллективным натиском этот скользкий, как угорь, бездельник? В принципе, небольшая победа — заставить Шубинского сдаться. Важно не допустить течи в лодке. А Шубинский готов стать в ней дыркой. И вера в успех дела уйдёт в эту дыру.
     Как энергия аккумулятора, замкнутого накоротко.
     По пергаментному лицу Шубинского проплывали тени, он сглотнул слюну, привстал, взял листок с планом, уставился в него, как будто видел впервые.
— Ну что? — сказал он врастяжку, вскинув голову.— В конце концов, раз вы считаете, что это выполнимо,— будем выполнять. Только ничего хорошего из этого не выйдет.
     Он произнёс это тоном оракула, и теперь любой успех, кроме его собственного, пожалуй, будет для него большим огорчением.

***

     Идёт революция, думал Динков. Каждый день — техническая революция. И у каждого её участника — своя роль. Сторонника, попутчика, противника, руководителя, наблюдателя. Рядом прорыв и шкурные интересы, стремление работать и равнодушие. Малахов и Шубинский. И между ними — ты, Динков. Как союз между А и Б, сидящими на трубе…
     Но это — размышление о высоких материях. А в недалёком будущем — жди вызова или звонка из райкома на очную ставку коммуниста Шубинского и беспартийного Динкова по жалобе первого из них со всеми вытекающими последствиями.





Алексей МЕЩЕРЯКОВ

    Алексей Николаевич Мещеряков родился в 1961 году в городе Озёры Московской области. В разное время стихи публиковались в журналах, альманахах, коллективных поэтических сборниках Московской области и Красноярского края. Участвовал в Федеральной программе книгоиздания России «К 200-летию А. С. Пушкина». В Красноярске изданы книги стихов: «Рисунки на ветру» (1998), «Русский» (1999), «Русскийй2» (2000), «Янтарная комната» (2005), «Искренность» (2006). Проза: «Время Виктора Караулова» (2001), «Пиар Виктора Караулова» (2002), «Девки для Президента» (2005, 2006.). Публицистика: «Парк юрчикова периода-1» (2007), «Парк юрчикова периода-2» (2008). С 2007 года — председатель правления Красноярского регионального отделения Союза писателей России. Действительный член Российской Академии Литературы.

СКАЗОЧНЫЕ ДЕРЕВЬЯ

Из книги «Данилка-волшебник и его родичи»

     За дубравой открывается берёзовая роща.
     С кудрявых берёз, покачиваясь на ветру, свисают свежие, нежно-зелёные серёжки. Ещё дальше — в гору — в сосновый бор уводит узкая просека. Перевалишь по просеке через гору, там и родник.
     Идут внук с бабушкой за водой родниковой.
     Молчат вековые дубы. Чуть слышно шелестят нежные берёзки. Покачиваются, словно приветствуют гостей, корабельные сосны. Данилка торопится. Деревья молчат.
     Ведь с незнакомыми людьми особо не разговоришься. Папа с мамой строго-настрого запрещают Данилке с незнакомыми взрослыми разговаривать, если он один. Потому что бывают не только люди добрые, попадаются среди них и злые. Редко, но всё же попадаются. Деревья-то все добрые. Но не всякий же дуб с тобой разговаривать захочет. Да и некогда Данилке пустые разговоры вести.
     Данилкин папа рассказывал, что могучую силу могут дать человеку дубы и сосны. Если человек добрый и поодоброму обратится к ним, прикоснётся к тёплой шершавой коре, обнимет дубовый иль сосновый ствол — дерево свою многолетнюю силушку подарит человеку. Главное — с добром обратиться, не держать обиды на кого или, спаси-сохрани, зла.
— Вся сила от дубов и сосен,— объясняет Данилка бабушке.
— Знаю, внучек,— улыбается бабушка, еле поспевая за бегучим Данилкой.— Знаю. А осина силу забирает.





Виталий НЕИЗВЕСТНЫХ

     Виталий Николаевич Неизвестных родился в 1954 году в селе Ширыштык Каратузского района Красноярского края. После окончания математического факультета Красноярского госуниверситета работал на Красноярском заводе телевизоров. С 1979 года живёт в Байките. Участвовал в геологических экспедициях, исполнял обязанности зав. райотделом народного образования. С 1994 года — учитель информатики в Байкитской средней школе. Стихи пишет с десятого класса. Печатается в краевых и центральных газетах, в журнале «Сибирские огни». За последние годы вышло несколько авторских книг стихов и короткой прозы. Среди них: «Байкитский старожил», «Аттестат зрелости», «История любви», «Алгебра и гармония», «Северная экзотика», «Философия мелководья» и др.

МЫШОНОК И ЛЮБОВЬ

     До окончания средней школы я вполне терпимо относился к мышам. Возможно, этому способствовали кошки, постоянно жившие в нашем деревенском доме. Но в студенческие годы произошёл случай, надолго рассоривший меня с этим многочисленным серым племенем. Хотите — верьте, хотите — нет, но один маленький мышонок причинил мне не только материальный, но и серьёзный моральный вред. А было так.
     Наше студенческое общежитие мало чем отличалось от других зданий и сооружений подобного типа. «Пристань» моя путевая представляла собой пятиэтажный дом кирпичного цвета, без балконов, с длиннющими коридорами, вахтёрами недоверчивого вида и плохоньким буфетом на первом этаже.
     Внешняя строгость общежития дополнялась комнатной обстановкой, состоявшей из кроватей, стола и встроенных шкафчиков для одежды. Шкафчики эти прозвались октантами, что вполне подходило к их невзрачности. Считалось, что такая спартанская обстановка благоприятствует формированию специалистов.
     Но если читатель решит, что студент в течение пяти лет только и делает, что грызёт гранит науки, то, смею вас уверить, он глубоко заблуждается. Студент живёт богатой, хотя и не всегда сытой жизнью, в которой учёба занимает не последнее, но не всегда первое место. Он ходит в кино, театр, посещает музеи, выставки и влюбляется. Кстати, вездесущая статистика утверждает, что студенческие семьи — самые прочные.
     Случилась любовь и со мной. Не любовь даже, а какой-то вихрь, подхвативший меня, закруживший на долгое время.
     И во сне, и наяву я видел лишь Её лицо. Однокурсники и преподаватели настолько отошли на задний план, что при редких встречах, не в силах полностью отключиться от мысли о любимой, я лихорадочно соображал: кто же это? — отвечая на приветствия, казалось, совершенно малознакомых людей. А закончился вихрь неожиданно и печально.
     В тот вечер нас ожидала театральная премьера. Надев новый пиджак, купленный на стройотрядовские деньги, я спутился этажом ниже, вошёл в Её комнату и вдруг почувствовал, что кто-то копошится у меня под мышкой. О том, что было дальше, вы узнаете из Её прощальной записки: «Я не могу встречаться с человеком, который в присутствии моих подруг пять минут стаскивает с себя пиджак и ещё минут десять трясёт его и топчет ногами».
     Вернувшись, я обнаружил дыру в нагрудном кармане своего изрядно потоптанного пиджака, а в самом кармане — огрызки конфеты, и понял, что во всех моих потерях (конфета, билеты в театр, новый костюм, возлюбленная) виноват мышонок, который после сладкого решил отдохнуть в рукаве моего пиджака.
     С тех пор прошло несколько лет. Боль утраты постепенно утихла, и я опять вполне терпимо отношусь к мышам, хотя, спокойствия ради, у меня живёт сибирский кот Василий.

Лето 1984





Алитет НЕМТУШКИН

1939—2006

     Алитет (Альберт) Николаевич Немтушкин — первый профессиональный эвенкийский писатель, автор более 30 книг стихов и прозы на эвенкийском и русском языках. Первая книжка стихов вышла в 1960 году, когда автор был студентом четвёртого курса Ленинградского государственного педагогического института им. А. И. Герцена. Его произведения переводились на языки народов союзных республик и стран народной демократии. В1992 году был удостоен Государственной премии Союза писателей России. В 2005 году на средства краевого Законодательного собрания изданы избранные произведения писателя. Принимал активное участие в творческой и общественной жизни страны. Избирался делегатом многих писательских съездов РСФСР и СССР. В 198551989 годах возглавлял Красноярское краевое отделение писательской организации. Умер 4 ноября 2006 года.

ВСЛЕД ЗА ЖУРАВЛЯМИ...

     Хупто так просительно, не отрывая глаз, смотрел на мой кусочек хлеба, испечённый в золе, что я скривил лицо, хныча, вцепился бабушке Огдо в серое платье:
— Мама, дай и ему...
— Он сам найдёт, не зима.
     Случай из детства; казалось бы, пустяк, а запомнится.
     Всё самое важное, утверждают люди, бывало тогда. Бабушка говорила, что, видимо, Всевышний тоже ошибается, позволил залететь тебе в грудь маленькому птенчику, птичке чичаку — трясогузке , плисточке, как девчонке, вот душа-то у тебя и стала мягкой, как вата, ласковой. Береги её. Она не даст тебе понапрасну обижать людей. Только не дай испоганить грязными словами и руками. Моя мама говорила, что какая душа в младенческом возрасте, такой остаётся до глубокой старости, одинаковая, молодая...
     Колыбельных песен не помню, хотя знаю, что, укачивая, бабушка обязательно пела, но пела печальные песни. Радости в то время не было. Меня можно было довести до слёз одним окриком. Хэ, как мне обидно было, если даже встречал недобрый взгляд. И до конца моих дней останется в памяти: тёмный осенний вечер, сумасшедший ветер, который готов был поднять в воздух наш старенький кориновый чум, и жалобные кличи, плач улетающих журавлей. Они плыли и плакали где-то в вышине, тревожно крича, так им не хочется оставлять родимые болота и тундрочки, озёра и речки, где они увидели этот неповторимый мир.
     Невольно мокрыми становились и мои глаза. Отчего? Сказать не могу. Может быть, от той голодной и холодной жизни или от предчувствий неведомого будущего? Бог знает, ответа я так и не наа шёл. Но детство всегда вспоминается пустым желудком, постоянным желанием есть.
     В такие вечера, лёжа за спиною у своей бабушки, я просил рассказывать на сон о нашей таёжной жизни. У неё, видимо, тоже была такая же родственная душа, и она, вытирая мне слёзы, говорила:
— Сынок, птенчик мой, не плачь, ты же не девчонка. У нас не принято плакать. Это у русских вечно мокрые глаза, а нам нельзя, иначе накличем ещё больше бед и несчастий... Хозяйка Вселенной подарила тебе птичью душу, сделала хороший подарок, будешь сказочником и запевалой в хороводах, как дедушка Бали. Будь мужчиной: кто будет меня кормить-то?..
     Самым добрым человеком был тот, кто приносил мне корочку хлеба или кусочек мяса, а если подавал белый камешек, который таял во рту, наполняя всю душу сладостью, становился незабываемым героем.
— Нашего Хупто сильно не жалей, не щупай ему живот, он собака и летом обязан сам наполнять едой. Ты видел, какие крепкие у него зубы? Выпадет один, я заверну его в мякиш хлеба и дам тебе проглотить, вот тогда и у тебя вырастут вместо молочных крепкие собачьи зубы, сможешь разгрызать любые кости... А тётушке Синкоик я тебя не отдам. Знаешь, кто она?.. Да, шаманка. Не стало наших мужчин, она и освоила это мастерство. У неё другая, волчья натура, своих детей никогда не будет. Её душа, глухая к чужим бедам, в решительный момент, если будет молчать Эникэн Бугады — Матушка Вселенной, берёт в руки нож, пальму, и режет во все стороны, колет всех врагов и недругов. Тут надо забыват ь о лице и душе! Она не боится быть такой. Умеет, если надо, превращать оленей в трусливых зайцев и застилать людям туманом глаза: что захочет, то они и видят. Она многое умеет, потому её все люди боятся. Может защитить от Злых духов, может и накликать бед на обидчиков. Только почему она не может защитить наш род от новых русских?.. Видно, они сильнее. Перемучаемся эту зиму, и ты пойдёшь в интернат, там хоть кормят, не дадут тебе умереть с голоду... Закрой глаза, заткни уши, спи... Вырастешь большим, сильным, полетишь вслед за журавлями, нашими небесными оленями. Посадишь на спину слабенькую пташку и — за солнышком, по звёздам, по Хэглэну — Млечному Пути, до тёплых благодатных земель, где стоит вечное лето...





Тимофей НОВИЧКОВ

     Тимофей Дмитриевич Новичков родился в 1925 году в деревне Старая Студёновка Пензенской области. С 1939 года жил в Бухаре. Окончил Государственный педагогический институт им. С. Орджоникидзе. Работал старшим преподавателем кафедры изоискусства. Издано семь книг для детей. Художник, скульптор. Участник Великой Отечественной войны. Член Союза российских писателей. Живёт в Зеленогорске.

БАБУШКИНА СКАЗКА

     В субботу вечером внук Тёма попросил бабушк рассказать сказку.
— Лучше учись, внук, зарабатывать денежки,— ответила строгая бабушка,— сказкой сыт не будешь. Вот завтра с утра пораньше встанем да в лес пойдём — там теперь цветов видимо-невидимо, насобираем да на рынок снесём…
— Бабушка,— спросил внук утром хрипловатым со сна голосом,— когда же мы в лес пойдём, ведь уже поздно, цветы, наверно, под солнышком все завяли?
     Бабушка отодвинула от себя чашку, сказала, словно извиняясь за вчерашнее:
— Ты вот вчера просил рассказать тебе сказку; ладно, расскажу, только не сказку, а быль… Она задумалась на минутку, потом тихо заговорила, как бы прислушиваясь к своим словам:
— Привиделось мне ночью, будто я вышла из дому и направилась к лесу. На опушке солнышко в ромашках ходило. В синем небе облака плыли. Лес встретил меня прохладой. Только ступила я на тропинку, она и понесла меня, как лесенка в метро. Навстречу двигались берёзки да сосны… И вот уже передо мной крутая каменистая гора с кустами шиповника, на вершине горы росли разноцветные пионы. Цветов вокруг видимооневидимо. «Вот где богатство таится»,— подумала я. Набрала полную корзину цветов и пошла к чудо-тропинке — скорей цветы на базар отнести. Только чуда на месте не оказалось. Пропала тропинка. Пришлось с горы спускаться самой. Стала хвататься то за колючую ветку, то за каменный выступ, чтобы не упасть…
     Скоро солнце закатилось за вершину горы, стало темно. Споткнулась я и вместе с цветами угодила в чьи-то сети. Аж сознание потеряла с испугу. А когда пришла в себя, увидела светлый высокий зал, на стенах которого были нарисованы созвездия и непонятные знаки. Появилась стройная белокурая женщина в ярком цветастом платье. «Жадна ты, бабушка, жадна,— с укором вымолвила незнакомка,— жадность всегда голодная, не любит живое». Незнакомка коснулась моих рук веткой шиповника, и я превратилась в волчицу. «Теперь ты соответствуешь своей сущности,— продолжала женщина, сурово сдвинув брови,— однако я не злая волшебница. Ты можешь вернуть себе человеческий облик, если найдёшь себе замену во сто крат дурнее. Иди! Ночь в твоём распоряжении».
     Волшебница растаяла в лунном свете, а вслед за ней растворился и зал.
     Я бросилась на поиски человека дурнее меня. Носилась по горам, по лесам, по сёлам и городам, но нигде не встретился мне дурной человек. От усталости я присела и заплакала, а точнее, завыла по-волчьи. «Беги в родной город, бабушка,— вдруг услышала я голос филина, сидевшего на коряге рядом с какой-то развалившейся избушкой,— там найдёшь то, что тебе надо».
     Пустилась я бежать по просёлку. Луна иззза тучек стала бледнеть, звёзды знак подавали, что скоро рассвет. И вот показался наш родной городок, знакомая улица и дом. Затаилась я в кустах и жду. Перед рассветом увидела девушку в чёрной одежде. Она шла, озираясь. Подошла к первому подъезду, осторожно положила у стены под окошком красивую коробку с привязанным к ней воздушным шариком и быстро побежала за угол. Я осторожно подняла коробку, из неё слышался какой-то неясный шум. Заглянула я в неё, а оттуда вдруг как вылетит целый рой пчёл. Облепили они всё моё лицо, аж дышать трудно стало. Бросилась я вслед за девушкой, а её и след простыл. Не могу понять, зачем она это сделала. Потом догадалась, что хотела она причинить вред любому ребёнку, который поднимет ту коробку. Тёмная у неё душа была, видно... Вспомнила я белокурую волшебницу, которая велела мне найти человека хуже меня. Наверно, я такого человека и встретила. Решила я всёётаки догнать девушку и побежала что есть силы в ту сторону, куда она скрылась. Вижу, бежит она, оглядывается на меня. Догнала я её, схватила зубами за подол юбки, держу крепко… Она вырывается, отбивается от меня. Чувствую, что не удержу. Тут я завыла поволчьи, чтобы люди услышали и прибежали на помощь… И вдруг я проснулась, смотрю — в кулаке зажат подол собственной юбки. И пришла мне в голову такая мысль: а чем я лучше этой девушки? Ведь собралась цветы на продажу рвать, денег хотела заработать… А разве они для этого росли, разве для этого они появились в природе? И так мне стало совестно, что я решила больше никогда цветов не рвать — пусть радуют землю-матушку и людей своей красотой…

     Бабушка вышла из-за стола, собрала посуду и стала её мыть. Она вытерла последнюю чашку и залюбовалась ею.
— Красивая? — спросила она наблюдавшего за ней внука.
— Очень, бабушка, потому что на ней нарисованы колоски и васильки.
— Вот-вот,— улыбнулась бабушка,— наверно, и человек красивый, когда он живёт в согласии с природой…





Иван ПАНТЕЛЕЕВ

1924—1994

     Иван Иванович Пантелеев родился 8 июня 1924 года в деревне Мельничное Ирбейского района Красноярского края. После окончания школы ушёл на фронт, где печатался во фронтовых газетах. После войны работал на железной дороге и одновременно с 1950 года учился в Литературном институте имени А. М. Горького в семинарах Валентина Катаева и Константина Паустовского. Помогла освоить писательское мастерство и работа в книжных издательствах: сначала редактором в Хакасском, потом — директором Красноярского. Один из самых читаемых и любимых в Сибири детских писателей. Юному читателю известны его книги «Голубые звёзды», «Лебедёнок», «Синий снег», изданные в Красноярске. Все они — свидетельство взыскательности и требовательности к себе, своему творчеству, показатель зрелости и писательского мастерства, результат вдумчивой и напряжённой работы.

ЦЫГАНКА ЗЛАТА

     Мы с Николаем родились в один год, в одной деревне, вместе записались в первый класс и вместе ушли после десятого на войну, сперва даже попали в один стрелковый батальон, правда, в разные роты, но постоянно встречались и бывали в одних боях. Потом его ранило, а на другой день ранило меня, однако оказались мы в разных госпиталях и встретились снова аж через двадцать лет после войны. Вот такая давняя была наша дружба. Мы никогда не ссорились; бывало, крепко спорили, даже ктоонибудь из нас сердито хлопал дверью и уходил не попрощавшись, но назавтра извинялся за горячность...
     Шли годы; приспело время «заслуженного отдыха», и мы вынужденно свернули с главного русла жизни на его обочину и сразу оказались не у дел, нас потихоньку совсем оттёрли в сторону и забыли о нашем существовании, лишь стыдливо вспоминали поздравительными открытками в День Победы.
     Николай последнее время часто болел, врачи регулярно, через каждые полгода, укладывали его на тощий тюфяк госпитальной койки, месяц-полтора пичкали уколами в ягодицы и поили лекарствами в стандартных таблетках, а он молил Бога и всех святых, чтоб быстрей отпустили домой. Что ни говори, а дома болеть всё-таки лучше! На этот раз его выписали без проволочек; мало того, санитарочки на удивленье услужливо усадили в креслоокаталку и подвезли прямо к распахнутой дверце такси.
     Я приехал к нему дня через три после возвращения его из госпиталя.
     Мы сидим в маленькой уютной гостиной тесной трёхкомнатной квартирки. Дверь на балкон открыта, нас обдаёт вялой прохладой, но всё равно душно. Николай то и дело промокает платком испарину на лбу. Я смотрю, нет, не смотрю, а внимательно вглядываюсь в него. Последний раз мы виделись ещё в госпитале чуть больше недели назад, срок не ахти какой, а доведись встретиться с ним на улице, я бы, пожалуй, сразу и не признал его — так он изменился, даже не верится, что из молодцеватого седовласо го мужчины он превратился в лобастого впалощёкого старика. Николай сидит в просторном кресле-кровати, и я с удивлением замечаю, как мало он занимает места — рядом с ним можно посадить ещё одного, и двоим не будет тесно. Серая репсовая пижама глядится на нём балахоном, худая жилистая кисть правой руки с угловатыми казанками на длинных пальцах отрешённо лежит на мягком валике.
     Я знаю: у него неизлечимая болезнь, дни его сочтены. Об этом по великому секрету поведала мне его жена, Елена Павловна. Это она настояла на выписке мужа из госпиталя. Рассудила так: если уж суждено умереть, то пускай это случится дома, а больница... даже самая лучшая на свете больница — казённое заведение...
     Мы вполголоса ведём неторопливый разговор обо всём понемногу, в частности о том, что осень уже на подходе и хорошо бы съездить на север, неделькуудве половить спиннингом ленков и тайменей, но, как видно, нынче поездку не стоит загадывать, придётся отложить её до лучших времен. Николай сам сказал об этом и добавил:
— Ничего, зато на первый лёд обязательно съездим.
     Я молча утвердительно киваю, а сам предательски думаю: никуда мы не съездим, видать, отъездились... С трудом поборол в себе внезапно подступившее острое чувство жалости к нему, обронил дежурный вопрос:
— Как ты себя чувствуешь?
— Как?
     Наверное, он удивился моей наивности; тонкие, будто пеплом присыпанные губы его трогает блёклая усмешка, в глубоких линялых глазах мелькает тусклый нервный отсвет.
— Как? Терпимо; конечно, хорошо, что Лена меня домой привезла.
     Лекарства есть. Уколы мне Настенька, дочка соседа, ставит, она медсестрой в больнице работает. Так что дома я быстрей поправлюсь. В общем, жив курилка!
     Мне кажется, я понимаю или начинаю понимать, почему он старается выглядеть этаким молодцом; это, скорей всего, защитная маска его, своеобразный допинг, чтоб взбодрить себя. Может быть, в его положении так и следует поступать? Не знаю, может быть. А может, он просто не осознаёт ещё своего настоящего положения? Какое-то время мы оба молчим.
     Николай отсутствующими глазами смотрит в открытую балконную дверь, думает о чём-то. Неожиданно спрашивает:
— Ты знаешь, о чём я вспомнил?
— Нет, конечно...
— Об Омске. К нам ещё молоденькая цыганка подошла.
— Точно... Она ещё тебя красавчиком назвала.
— Не меня, а тебя...
— Ну, пускай меня...
     В тот день из Омска наш полк отправлялся на фронт. У длинного состава обшарпанных теплушек не умолкал разноголосый людской шум. Нас с Николаем никто не провожал, мы без дела слонялись по перрону. И вдруг:
— Красавчик!
     К нам приближалась цыганка, молоденькая, лет семнадцати-восемнадцати, и так заразительно улыбалась, и зубы у неё были такие белые, ровные — даже не верилось, что они настоящие. Приблизилась, повела своими чёрными глазищами.
— Красавчик, погадаем? — это она ко мне обратилась.
— А ты настоящая цыганка? — с издёвкой спросил Николай.
     Она и вправду мало походила на цыганку, хотя юбка на ней была широченная, в складках и оборках, но не цветастая, а однотонная, из светлозелёного шёлка, и такая же, обтягивающая её совсем юную грудь, кофточка. Зато волосы явно не цыганские: русые, густые, заплетённые в толстую тугую косу до пояса. И ещё у неё были удивительные брови, тёмноорусые, почти чёрные, сросшиеся в переносице,— косачинные брови.
     Она вперила в Николая изучающий взгляд; мне показалось, он оробел от этого взгляда и потому не очень уверенно проговорил:
— Волосы у тебя не цыганские.
— Это меня мама такими волосами наградила. Что, плохие?
— Да нет...
— У нас в таборе рыжая цыганка есть. Не веришь?
— Почему же, верю...
— Тоото,— и снова ко мне: — Погадаем?
     Я гадать отказался, она пожала узкими плечиками, мол, дело хозяйское, и повернулась к Николаю. Тот согласился. Она внимательно, со всех сторон, разглядывала его большую, тяжёлую руку. Потом водила указательным пальчиком по чётко обозначенным линиям его ладони, приговаривала:
— На войне тебя раза три ранят, но ты не боись — живой останешься.
     На солдатке женишься. Детей она тебе нарожает. Троих. И внуки будут.
— Ну ты даёшь! — только и выговорил Николай.
— Я ничего не даю. На твоей руке написано: шестьдесят девять лет жизни тебе отпущено. Я правду говорю. Позолоти ручку, счастливчик.
     Она протянула Николаю свою узкую маленькую ладошку. Николай сунул ей несколько смятых бумажек. Она взяла одну рублёвую купюру, спрятала в карман своей необъятной юбки, остальные вернула ему:
— Хватит. Больше не надо.
— Ты что?
— Я же говорю: хватит. Ты думаешь, солдатик, если я цыганка, значит, обманщица и воровка и совести у меня нету? Ошибаешься. А деньги тебе самому на курево сгодятся. Воровать ты не умеешь, ворожить — тоже. Где денег возьмёшь?
— Не-ет, я ж говорю, ты не настоящая цыганка,— засмеялся Николай. — Давай хоть познакомимся. Меня Николаем зовут. А тебя?
— Я — Злата.
— Какое у тебя денежное имя!..
     Злата вскинула косачинные брови.
     Николай пояснил:
— В Польше деньги злотыми называются. Поняла?
— Поняла. Только я не злотый, а Злата,— сказала, как отрезала.
     Мы не успели ничего сообразить, как она уже смешалась в перронной толпе. Видать, обиделась. Николай не сдержался:
— Вот это девчонка! Надо же…
— Уж не влюбился ли ты? — подковырнул я.
— Ты что? Смеёшься?
— Да нет, а девчонка действительно хороша.
     Мы молча переглянулись. Раздалась команда:
— По вагона-ам!..
     Я б никогда и не подумал о цыганке Злате... Ну, встретились тогда в Омске, перебросились словами, даже не познакомились путём и — до свиданья. А Николаю она запала в душу...
— Чего это ты вдруг вспомнил о ней? Не понимаю. Ведь столько лет прошло,— сказал я.
— Что вспомнил? А почему я должен о ней забыть? — задумчиво, чуть дрогнувшим голосом проговорил он, вопросительно глядя на меня.
     Оказывается, после той омской встречи с Николаем и впрямь что-то непонятное сделалось: куда бы он ни пошёл, куда бы ни поехал — Злата перед глазами. Наваждение какое-то. Может, влюбился в неё? Как знать... Или ворожба повлияла? Так он о ворожбе и не вспомнил ни разу. А что вспоминать? И так ясно — наврала цыганка. Вскорости Николая ранило, да так, что очнулся только на третий день. В госпитале его определили в безнадёжные. Оно и правда, корёжило его здорово, того и гляди концы отдаст. Однажды он нечаянно подслушал, как раненые меж собой говории ли, жалели его: такой молоденький, а не жилец на белом свете, доктор якобы отпустил ему от силы два-три дня жизни, и всё. У него даже слёзы в глазах набухли. Уснул незаметно. И приснилась ему широкая вольная степь, полная солнца, зелени и стрёкота кобылок. Он лежал в траве, ему бы свету, солнечному теплу радоваться, а он пошевелиться не может. И тут видит: Злата по полю идёт, босая, волосы свои русые распустила и улыбается, счастливая. Подошла, опустилась перед ним на колени, наклонилась к нему и говорит: «Ты что, забыл? Тебе ещё долго жить. Вставай». Опахнула лицо ему мягкими щекочущими волосами и как растаяла. Он проснулся, ничего понять не может. На соседней койке храпел безногий артиллерист. Вся палата храпела. Духота. А ему вроде бы полегчало немного. И правда, с той поры пошёл на поправку. Через месяц примерно его выписали в запасной полк, ещё через месяц он снова был на фронте.
     Мы сидим и молчим. Меня заинтриговал рассказ Николая, я жду, когда он заговорит снова. Он не торопится. Я догадываюсь: воспоминания нахлынули нежданно-негаданно, надо собраться с мыслями, чтоб выстроить их в какой-то порядок.
     Когда Николая первый раз ранило и Злата приснилась ему, он решил, что это случайность, мало ли что может присниться восемнадцатилетнему парню. Сну он не придал значения и почти не вспоминал о нём. Так прошло целых два месяца. На фронте было затишье, полк их стоял на втором эшелоне. Готовилось наступление. Артиллерийская канонада началась на рассвете. К полудню немецкую оборону смяли и пошли в наступление, а вечером наши солдаты выкопали посреди разрушенного русского села братскую могилу, как дрова сложили в неё ещё не остывших погибших русских солдат, среди них оказался один живой — кому-то из могильщиков почудилось, что он дышит и что сердце под гимнастёркой подаёт о себе знак. Не похоронили солдата, отправили в медсанбат. Солдат тот был Николай. И тогда в самую критическую минуту ему приснилась Злата с распущенными волосами. Она склонилась над ним и сказала: «Тебе ещё долго жить. Вставай!»
— Вот такая удивительная история приключилась со мной,— грустно сказал Николай.— Чуть заживо не похоронили. Никак не думал...
     Длинные узластые пальцы его нервно шевелятся на мягком валике. Он смотрит перед собой и, думается мне, ничего не видит, какие-то, только ему известные, мысли тревожат его. Вздыхает:
— В третий раз она приснилась, когда меня ранило на Одере, уже в конце войны. Ты знаешь, я тогда окончательно понял: она всё время охраняла меня от беды, была как бы моим ангелом-хранителем. Она с год как перестала сниться... Может...
     Что «может», он так и не сказал, смешался и заговорил о другом:
— Самое интересное, я ведь поверил её гаданьям. Как тут не поверишь, если всё, что она нагадала, сбывается, вернее — сбылось. Подумай сам. На войне живой остался, женился на солдатке — Лена моя связисткой в полку была, детей у меня трое, и внуки есть. Осталось два года до шестидесяти девяти дотянуть... Вот теперь и скажи: можно в ворожбу верить? Не знаешь? Как хочешь, а Злате я поверил.
     Николай замолчал. Я не стал ему перечить. В конечном счёте ему самому решать: верить или не верить в гаданья. Я отношусь к ним без особой симпатии. Ну, случилось, угадала Злата Николаеву судьбу, так это, поомоему, обыкновенная случайность, редкая, но случайность.
— Интересно бы сейчас со Златой встретиться,— задумчиво произносит Николай.— Небось детей у неё целый выводок.
— А ты не думаешь, что выводок уже давно вырос и у него уже свои выводки? — подковырнул я.
— Грешен, не подумал. Я-то вижу её молоденькой...
— А она давно носатая старуха,— подзудил я.
— Почему носатая? У неё был нормальный аккуратный нос с чуть заметной горбинкой. Красивый нос. Не мог он под старость вытянуться,— не обратив ни малейшего внимания на мою иронию, спокойно рассудил он. Покосился на дверь и понизил голос: — Ты Лене моей о Злате не распространяйся, а то, не дай Бог, подумает чего-нибудь. Женщины, они такие, их сразу не поймёшь...
— Ничего не скажу, можешь быть спокоен,— я взял с мягкого валика его квёлую безмускульную руку, легонько пожал на прощанье.— Ты поо правляйся. Я на днях заеду к тебе...
     ...С некоторых пор я боюсь телефонных звонков. Раньше они часто вещали добрые вести, а сейчас чаще вещают о несчастье.
     Этот звонок вернул меня от двери.
     В трубке я услышал прерывистое дыхание и панический слёзный голос Елены Павловны:
— Скорей...
     Я всё понял.
     Николай лежал в кресле-кровати, обложенный, как грелками, белыми подушками, укрытый белой простынёй.
     Он был в сознании. Увидев меня, даже попытался улыбнуться, вместо улыбки губы исказила вымученная гримаса. Взглядом показал, чтобы я наклонился к нему. Говорил он, уже с трудом ворочая языком. Я скорее догадался, чем понял:
— Умираю... Злата обманула, не пришла... Она... — у него даже глаза расширились, он сделал попытку привстать, но лишь чуть шелохнулся. По телу его пробежал озноб...
Что он хотел сказать, я так и не узнал. Догадывался, но догадки не в счёт.
     Громко, навзрыд, заголосила Елена Павловна...
     За окном густели грустные сумерки.

1994





Олег ПАЩЕНКО

     Олег Анатольевич Пащенко родился в 1945 году в Томске. В 1964 году окончил Казанский политехникум. Служил в ракетных войсках. Окончил факультет журналистики Иркутского госуниверситета. Первый рассказ «Роса» напечатан в журнале «Енисей» в 1978 году. С февраля 1991 года — основатель и главный редактор «Красноярской газеты». Лауреат Всероссийской премии имени Э. Сафонова за 1995 год. Депутат Законодательного собрания Красноярского края. Член Союза писателей России.

СЛАДКАЯ ГОРЕЧЬ ПОЛЫНИ

     Борисовка, Корачаговка, Селик, Поперечка, Ларисовка, Николаевка (она же Бычинка), Полкановка, Каменогорка, Дачное, Зеленишное. Когда-то ладные и людные, теперь эти деревни тихо умерли, и даже в самих названиях есть что-то от щемящего душу звука оборванной струны… Мы теперь поём большие новостройки, и они действительно встают, молодцеватые и деловые, удаль в них, размах, перспективы. Им мы дали большую волю, ими гордимся. И плакаться о тележном скрипе или там о пажитях, серпе и журавле над загнивающим срубом колодца — упаси Бог! — всё это было, было и прошло.
     И всё же…
     Случилось каккто с приятелями рыбачить на Тойловке, речушке очень уж робкой и неприметной, хоть и бормотливой на уютных перекатах. Рыбы там мало, это правда, клюёт такая мелюзга, что совестно с крючка её снимать. Но дело не в рыбе, и удочки мы захватили больше для очистки совести (ведь кому скажи, что приехали просто воздухом подышать,— засмеют и не поверят: теперь без смысла и цели многие шагу не ступят).
     Придвинулся вечер, немыслимо ясный и свежий. Вода потемнела и устало заморщилась. Удилища носы повесили, воткнутые в песок у кромки воды. Мы их оставили в покое, лежали на бережку и разговаривали. Так, ни о чём, говорили о всякой дребедени, начиная с весенних цен на картошку и кончая Бермудским треугольником, в коем таинственно пропадают самолёты и корабли. Вскоре мы помаленьку засобирались, стали поглядывать на часы. Так бы спокойно и уехали, но один из нас — местный житель — вдруг спохватился: «Мужики, а знаете, где мы сейчас находимся? Ага! В Козульском районе, верно. Но точнее — в Борисовке. Вот тут она была когда-то…»
     Была деревня. Рожала она и землю пахала, горланила песни и плакала, детей замуж отдавала и мужиков провожала на войну, дымила печными трубами и сено косила, и жила, жила, жила. Но пришло время ракет и химизации — неумолимое и правильное время. И потянулись люди из Борисовок и Ларисовок. Не сразу потянулись и не все, конечно, но скоро молодые уложили в землю стариков, корни у родных плетней пустивших, и, не таясь, заспешили.
     У каждого из нас было детство, а детствоото наверняка пересёк какой-нибудь мудрый взрослый человек, и наша память его задержала. Я, например, ясно, как вчера, вижу такого человека. Имени не помню, но был он лопоухим, улыбчивым и искренне горевавшим, что седина испортила его некогда огненную шевелюру. Он насмерть сражал людей словом «пагинация». Он людям говорил строго: «Это вам не пагинация…» — и они в смущении переглядывались. Позднее я узнал: это не что иное, а нумерация страниц. Но когда знаешь — ничего особенного, а тогда брало за душу, за одно такое словцо зауважаешь поневоле… Нам, пацанам, он ничего не рассказывал, он говорил: «Смотрите сами. Шишек за жизнь получите не больше, чем положено. Вам вперёд себя глядеть и радоваться, нам оглядываться да печалиться…»
     Оглядываться, жаль, некогда. А иногда это не только полезно, это нее обходимо, живём ведь сразу набело, а не на черновик, чтоб потом переписать… И ещё от встречи с бывшей Борисовкой осталось чувство вины. Будто обманул я чьё-то ожидание или, наоборот, чужие промахи зачеммто принял на свой счёт. В конце концов и это объяснилось…
     Прошлым годом, по осени, накатили на район парни со студии телевидения — снимать натуру, срочно, что-нибудь колоритное, берущее за сердце. Теребят меня: советуй. Но я сам — человек в этих местах новый, плечами пожимаю: мне, допустим, всё нравится, особенно по лету. Им же подавай самое-самое. Старожилы помогли: езжайте на Бычинку. Там хлеба так хлеба, и вокруг от леса, от его красоты закачаешься. Лихо промчали мы десяток километров по утюженной, звенящей просёлочной дороге. Трещали камерами, цокали от восхищения языками, место — прелесть, пожалели, что не с палатками и не на отдых приехали. И — обратно.
     А совсем недавно по этой же самой дороге ехал я с человеком, который Бычинку эту и Ларисовку мало сказать, что помнит, — он вырос в них. И что вы думаете? Словно повязку с моих глаз сняли, и увидел я:
     «…Вот тут, правее, стояла Крикова берёза. Был такой Криков, отъедет из Чёрной, распряжёт лошадь, пустит её на траву и спит под берёзой. Чуть дальше — Ильево закругление. Это уже излюбленное место Ильи Зайцева, тоже на тот манер отдыхал: «закруглялся» на часик и дальше ехал. А вот Милина гора. Неподалече — поле Кислые пары. А гдеето тут ещё поле Тимошкины штаны. Правда, как две гачи, вытянулись ровными полосками. Там роскошные покосы давались. Чуть в стороне — сворот на бывшую заимку Мотвилова».
     Людей этих уже нет. Прожили свой век на земле. И места эти, пусть шутливо прозванные их именами, уже освоены давно, на них не один урожай хлеба взят и не одно поколение грибников и ягодников выросло. Но люди те из первопроходцев были. Они положили начало.
     «Двинулись в Сибирь семьями. Говорили нам: холода там большие, но и воля большая, и земли — пропасть. Ехали, долго ехали, на Чёрной речке остановились. Сгрузили пожитки, поели, поспали, утром поспрашивали людей, что да как, и с топорами в руках пошли выбирать место для селения. Поперёд нас приехавшие иззза Урала люди уже облюбовали место на хорошей поляне, там и разместилась Бычинка позднее. Потолковали мы с ними, посидели, те и говорят: в двух верстах отсюда можно остановиться, тоже недурное местечко. Вышли мы, огляделись: и впрямь недурно — и речушка, и просторно. Застолбили место. Порешили меж собой: Ларисовка. Сколотили нехитрые избёнки, зазимовали, а зимой лес готовили. И уж жарко было следующим летом, землю мы разделывали и дома рубили навечно, чтоб помех не было главному делу — детей растить».
     Этот рассказ отошёл от отца к сыну, от сына — своему сыну. А тот, уже сам седой и поживший, и свои дети растут, горько усмехается: «Мне и рассказывать вроде как некому. Теперь это им без интереса… Хотя и чуткие ребята».
    И мне становится непонятным, отчего это после встречи с молчаливыми косогорами, где когдаато дымились весёлые очаги, становится не по себе, вину ощущаешь. Я давно не был в тех местах, где детство моё прошло и где успокоился навсегда мой угрюмоватый трудяга-дед. Есть она, связь кровного родства, и жива цепочка от поколения к поколению. Жить пооразному привелось нашим прадедам, дедам, отцам. Но двигали они жизнь к лучшему. Просто нам больше посчастливилось. И важно это понять. И своим детям очень важно это передать. Не само по себе счастье подвалило, его потом и кровью добыли.
    Вовсе я не плачусь, видите, о давешних временах. Но уж очень крепка в нас немая благодарность предкам за то, что на русской земле радуемм ся. И когда удаётся хоть к краешку истории своей земли прикоснуться, душа защемит. Подумать только! Какую-то сотню лет назад рубили голубоглазые мужики дома крестовые. А я теперь на том же месте стою. Сжимаю пальцами сигарету с фильтром, и колышет ветерок ворот моей нейлоновой рубахи. Сто лет! «Здесь русский дух, здесь Русью пахнет»,— нигде прежде это я остро так не чуял.
    И тогда о новостройках я думаю с почтением и гордостью: мы тоже не ударяем в грязь лицом. Должно быть, правнукам сегодняшние наши шаги будут казаться не столь размашистыми. Но в благодарности ушедшим поколениям они не уступят. В это чертовски хочется верить, и веришь. …Вот сейчас приду домой, включу телевизор, кастрюлю на газ пристрою, разворочу кипу газет, транзистор на волну «Маяка» налажу. Сяду поудобнее. Новости, информации, репортажи: кто-то, гдеето, чтоото взлетают и добывают, плывут и открывают, поют и бьют рекорды. Распирает от гордости.
    А из палисадника бьёт в распахнутое окно запах полыни. Горечь её кажется сладкой, ведь она у родного мне плетня приткнулась. А в поле, на месте бывшей Бычинки, взошёл хлеб. В прошлом году там, помнится, такие валки пышнейшие лежали, что не переступить через них. Нам, взрослым мужикам, прыгать приходилось до комбайнов. А хорошо! И вьются нескончаемо по нашей земле полузабытые просёлочные дороги, скользят они по полям, мимо опушек и перелесков, ныряют в распадки и растворяются у окраин каких-то полян. Тысячи Анькиных или Гришкиных полей, Федотовых распадков и Ильевых закруглений. Важно ли мне про всё это знать? Едва ли. И всё же… История земли моей стоит за ними. Поколений след, светло ведущий в сегодняшний наш, в завтрашний день.

Козульский район,
«Красноярский комсомолец» № 75 (5348), 19 июня 1976





Владимир ПЕНТЮХОВ

     Владимир Фролович Пентюхов родился 31 июля 1927 года в селе Средняя Муя Усть-Удинского района Иркутской области. Участник войны с милитаристской Японией. Первое стихотворение — в честь Дня Победы 9 мая 1945 года, оно было опубликовано в армейской газете «За Родину!». Во время службы посещал литературные курсы, организованные газетой «Забайкальский рабочий» (Чита). После демобилизации окончил Высшую профсоюзную школу. Работал культработником, увлёкся журналистикой. В 1959 году принят в Союз журналистов СССР. В 1985 году написал повесть «Не просто жить». Членом Красноярской писательской организации стал в 2002 году, членом Союза российских писателей — в 2006-ом. Последнюю повесть «Без компаса» выпустил в канун своего 80-летия. Живёт в Красноярске.

ФОМКА

     За неширокой рекой рос глухой старый ельник. Каждую ночь доносились оттуда то дикий хохот, то уханье, то стоны. Это, наводя на своём участке порядок, разгонял всякую нежелательную ему живность филин Фомка. Он не любил даже, если кто из людей по какой-нибудь причине оказывался в его владениях. Бесшумно подлетал к нарушителю из-за спины и почти над головой громко хлопал крыльями. Напугав слабонервного, он садился на вершину старой ели и хрипло издавал звуки, похожие на хохот. Особенно Фомка любил пугать деревенских собак. Падёт им на спину, вцепится в шкуру когтями и: «Ух! Ух!»
     Ещё будучи слабо оперившимся птенцом, Фомка, запутавшись в силок, попал в руки весёлого охотника Тихона. Тот научил его, на потеху ребятишкам, садиться на спину кошкам и собакам, появлявшимся на его дворе, и пугать их. Советовали Тихону старики отвезти филина в город и сдать в цирк, но тут началась Великая Отечественная война, и поездка отпала. Тогда Тихон соорудил две алюминиевых бирки, выбил на них: «ФОМКА, 1941 год», привязал к ногам питомца и выпустил на волю.
     В народе говорили, что филины живут до ста и более лет. Кто знает. Может, так, а может, нет. Но то, что Фомку деревенские жители много-много лет видели по утрам и вечерам на вершине старой ели, что росла близ дороги, а узнавали по блестевшим на ногах биркам,— это факт. Видели и говорили друг другу:
— Сидит наш Фомка на своём месте, как солдат на вечном посту,— всегда, но баловаться да шуметь перестал. Только иногда доносится до деревни: « Фу-бу, фу-бу». Как будто шубу просит. Как будто холодно ему, одинокому. Постарел, видать, ожидая с войны своего весёлого хозяина Тихона. Да ведь не дождётся. Похоронка же на него, горемычного, была.
     А в середине прошлой зимы Фомку перестали видеть люди на своём месте. День не видят, два.
— Куда же он мог пропасть? — спрашивали друг друга бабы да мужики.— Без него каккто не того... Вроде как родным стал.
     Сердобольные женщины — старушки, которые ещё помнили и Тихона, и проклятую войну, на третий день выскаа зали предложение ребятам-лыжникам:
— Вы бы хоть слетали на своих гнутых конях до ельника да поглядели, что с ним. Может, лежит бедняга под ёлкой да помирает с голоду?
     Ну, ребят хлебом не корми, покатились и скоро неподалёку от ёлки наткнулись на волчьи следы, а по бокам их, этих следов, по снегу росчерки больших крыльев. Как будто кто вёслами работал. Волк то нёсся скачками, то падал, почти зарывшись в снег, но сбить смелого седока, видимо, был не в силах. На снегу оставались лишь перья, серая шерсть да капли крови. Но вот волк, после очередной попытки вырваться из острых когтей, снова кинулся в лесные заросли. А Фомка, видимо пытаясь удержать его, ухватился левой лапой за тонкоствольную берёзку и... Ребята увидели его висящим вниз головой с распущенным до земли крылом, с подёрнутыми изморозью большими оранжевыми глазами. Правой ноги у Фомки не было. Видимо, волк унёс её на своей спине. Ребята принесли геройски погибшего филина в деревню, сделали из него чучело и установили его в уголке клуба на вершине той самой ели, на которой он любил сидеть при жизни. Говорили: «Пусть он всегда-всегда будет с нами».

Август 1961





Борис ПЕТРОВ

     Борис Михайлович Петров родился 2 января 1932 года в Туле. В 1954 году окончил историко-филологический факультет пединститута в Куйбышеве (ныне Самара) и уехал учительствовать в глухое степное село. Потом был призван в армию. После увольнения в запас уехал в Сибирь, в Тюменскую область. Почти на двадцать лет был журналистом, прошёл путь от «районки» до правительственных «Известий». В 1968 году приехал в Красноярск. В 1979 году был принят в Союз писателей СССР. Первая книга вышла в 1966 году в Куйбышеве, последняя («Жизненный круг») — в 2006 году в Красноярске. Были и московские издательства. А всего увидело свет около 20 книг. Живёт в Красноярске.

КОНЦЕРТ В ОСЕННИХ СУМЕРКАХ

     Нынешней осенью я несколько дней жил в заброшенной полевой избушке на краю обширного таёжного болота, в одном из дальних районов нашего края. Когда-то была пашенная заимка, да надобность в ней отпала: забросили дальние поля, где сеяли хлеб, буйно разгулялись бурьяны, одичала земля. Избушка имела вид запущенный, печка развалилась, и я, приходя сумерками, жёг за углом костёр, сушился, варил похлёбку. И в первый же вечер услыхал...
     Мгновенная мысль была такая: как будто настраиваешь приёмник — протяжно провыло, и тут же грянула неразбериха разнокалиберных звуков — тиликанье , визг, лай, подвыв,— мешанина радиопомех. Но эта схожесть была только первым случайным впечатлением. Сразу всплыл в памяти давний день, когда я уже слыхал всё это, и пришло холодно осознание: волки. Где-то в километре или меньше от меня — логово, около него серое семейство устраивает свой обычный осенний концерт. Ну конечно, снова затянули.
     Первым заводил солист — густым басом, начиная низко и постепенно возвышая тон: а-а-о-оу-у-ы-ы! На подъёме подхватывала «втора» — потоньше, баритоном, зато каккто фигуристее. Не успевали два воя слиться в дикий дуэт, как вступали тенора, и следом — вразброд — целый хор с гиканьем, визгом, подбрёхом! Ониито больше всего и создавали впечатление свистопляски в эфире. Так поддерживали матёрых и переярков молоо дые волчата: выть ещё не умеют — подлаивают, скулят, взвизгивают.
     Да, такой концерт не забудется. Тоскливые, щемящие душу голоса солистов, вакханалия звериного хора — ощущение жуткое; даже когда знаешь, в чём дело, невольно мурашки начинают бегать. Одарил же нечистый дух проклятых такими «нечеловеческими», безысходно-заунывными голосами! У меня под рукою ружьё, да и точно знаю, что они к дому не пойдут, а каково простому запоздалому путнику? Само собой забормочется: «Спаси, Господи, с нами крестная сила!..» Вся вековечная их дикая тоска, отрешённость всем миром ненавидимых и всех ненавидящих слилась в этих звуках...
     Ещё два вечера я прожил на заброшенной заимке, и каждый раз, когда осенние сумерки сгущались и холодная ночная мгла лиловым туманом затапливала болото (недаром ещё раньше я про себя назвал его «Хмурая марь»!), а в небе проглядывали первые звёздочки, начинались эти жутковатые концерты. И в памяти моей всё отчётливее возникали совсем, казалось, забытые встречи и разговоры...
     Самые первые послевоенные годы. Я, начинающий охотник, услыхал такой же вот концерт и прибежал к знакомому старику Василию Филипповичу Косареву. О нём говорили, будто слыл когдаато завзятым волчатником, егерем старинной закалки. Услыхав мой возбуждённый, сбивчивый рассказ, Василий Филиппович оживился, даже почти засобирался — как же, ведь выводок найден! Обязательно надо теперь же всех порешить. Да вскоре и заохал, стал хвататься за спину — какое там ему в лес... Но мне при тех встречах порассказал многое.
     Среди разных охот на волков почётное место занимало умение вабить, то есть подвывать голосом серого. Кстати, сам старый егерь в разговоре старался избегать слова «волк» — употреблял всякие иносказания вроде того: «зверь», «кум», «Кузьма» и т. п. По старинному поверью считалось, что поминать его напрямую нехорошо, как и всякую нечистую силу, с которой он, несомненно, в сговоре. Рассказывал, что начинают они выть с конца лета, когда волчата подрастут и первыми подадут голос переяркам, которые всё время обитают в окрестностях логова. Самое верное дело — заставить откликнуться молодёжь, когда старики ушли на промысел: стало быть, поздними вечерними и ранними утренними сумерками.
— Ну, вот они отозвались, а дальше что? — нетерпеливо допытывался я.
— А дальше уж, почитай, в твоих руках они! Хорошо, когда идёшь вдвоём или втроём: расставишь всех по разным углам, каждый со своей стороны засекает, откуда голоса, вот и получается точная картина.
— Ага, «запеленговали»! А потом-то что?
— Да мало ли. Можно во флажки их затянуть, взять облавой. Ино попытаться на подвывку выманить и стрелить...
     Долго я уговаривал старика Косарева показать, как вабят. Он отнекивался: дескать, и голос стал не тот, и давно не практиковался, и соседей нечего полошить. Но однажды решился. (Признаться грешным делом, принёс я ему чекушку для куража.) Тщательно откашлялся, сложил руки рупором у сухого рта, придавив горло с обеих сторон оттопыренными большими пальцами, а указательными слегка сжав переносье, закинул голову и затянул — сперва низко, угрюмым басом, потом забрал повыше, тоскливее (раскрывая ладони рупора у рта) и, стихая, вовсе безысходно опустил звук к концовке «арии»:
— А-а-ао-оу-у-ы!
      Жуткое впечатление. Хоть и сидели в комнатёнке, и видел я перед собой живого человека. А ну как захватит тебя эдакое в дичающем к ночи лесу? Поневоле морозом всю кожу продерёт.
— Нет, не то,— горестно проговорил Василий Филиппович, кончив вабу, отирая губы.— Мощи настоящей нет, гнуси — настроения.
     А мне запомнилось на всю жизнь. Вот когда всплыло в памяти — сколько лет минуло с тех голодных послевоенных.
     Кстати, это всегда так было — волки искони размножались и процветали на человеческих несчастьях. Как война, мор, голод, людское лихолетье, так серые берут силу и торжествуют. Вот, видать, и нынешние «реформы» пришлись волкам по вкусу. Да и не только тем, которые в тайге орудуют...

13 января 2008





Евгений ПОПОВ

     Евгений Анатольевич Попов родился в 1946 году в Красноярске. Первый рассказ «Спасибо» опубликовал в 1962 году в газете «Красноярский комсомолец». В 1968 году окончил Московский геологоразведочный институт. Столичный дебют состоялся в 1969 году в апрельском номере журнала «Новый мир» (с напутствием В. Шукшина). В 1979 году участвовал в создании альманаха «Метрополь», за что был исключён из Союза писателей СССР. Первая книга «Веселие Руси» вышла за рубежом в 1981 году. В России первая книга — «Жду любви не вероломной» — вышла в 1989 году. Автор книг: «Прекрасность жизни», «Самолёт на Кёльн», «Душа патриота», «Тихоходная баржа “Надежда”», «Мастер-хаос» и др. Живёт в Москве.

РАЗОР

     Жила-была тихая девочка около станции Уяр Восточно-Сибирской железной дороги. Папаша у ней оказался порядочный сукин сын и однажды сбежал в неизвестном направлении, а мама всё болела, болела, побаливала. Даже ездила раз по путёвке на курорт «Озеро Шира». Болела, болела да и умерла — тихо и незаметно, скромно и немучительно.
     А девочка похоронила маму и поставила крест с фотографией. Мама глядела с фотографии как живая. Девочка погоревала, распростилась с оставшейся жить неродной тёткой и уехала в город.
     А там она идёт по улице и вдруг видит на столбе криво приклеенную бумажку:
     «Пущу на квартиру адну девочку. В Покровке».
     Она и направилась по адресу, оказавшись у ловчайшей старухи сгорбленной конструкции. Старуха отобрала у ней деньги за три месяца вперёд, не велела никого приводить, поздно являться и «устраивать бардаки». Сама же в первый вечер напилась «Солнцедару», пошла на огород и стала зубатиться с соседкой. Соседка пустила ей в голову подсолнух. Старуха взвыла и повернулась, задрав юбки. Такое оскорбление вряд ли кто выдержит — соседка ринулась в бой, пришёл участковый, составил протокол.
     А девочка сначала хотела в финансово-кредитный техникум, но выяснилось, что приём туда в этом году уже закончен. Тогда она устроилась на почту и стала разносить письма, газеты, денежные переводы.
     Подруг у ней не было. Она раз пошла на танцы в Политехнический институт, и там её пригласил один длинный, лохматый. Похожий на «песняра», которые сладко и звонко поют под электроинструменты с пластинки того же названия. Звали его Вовик. Он проводил её до ворот, и стоял, и курил, и полез под лифчик, и получил отпор, и назавтра опять пришёл, а старуха ей и говорит:
— Ты с этим козлом не шейся. Я по его морде вижу, что тебе от него будет разор.
— Да я и не думаю ни о чём таком,— сказала девочка.
— А ты думай не думай, а будешь с ним шиться, так и будет тебе от него разор,— настаивала старуха.
      Но девочка ей не верила. Они ходили на танцы, в кино, дважды он приводил её к себе, где сильно приставал. Но в первый раз помешал его папа.
     Щёлкнул дверным замком и бодро крикнул в глубину громадной квартиры:
— Эгей! Люди! Кормилец с заседания пришёл, голодный, как сорок тысяч волков!
     А во второй — девочка сама в последнюю секунду вырвалась и убежала. Вовик остался лежать злой и крыл её вдогонку последними словами.
     Но на следующий день они снова встретились.
     Ну и вскоре она как-то очень даже незаметно для себя допустила лишнее, а через месяц её и вырвало во дворе, в присутствии старухи.
— Колбасы я налопалась ливерной,— сказала девочка.
     А старуха глядела пристально.
— Как бы тебя, однако, на солёненькое да на извёсточку не потянуло от такой колбасы,— сказала старуха.
     Девочка-то и не поняла — к чему это она, а потом поняла.
     Она тогда пошла к Вовику, и дверь ей открыла Вовикова мама.
— Здравствуйте,— сказала девочка.— Мне Володю
— Нету Володи,— ответила мама, неприязненно глядя на девочку.
— А где его искать? — спросила девочка.
— А нечего его искать,— ответила мама.— Ходят-ходят — надоели. Надо будет — он сам тебя найдёт. Нечего его от занятий отвлекать. У него сессия на носу!
     И захлопнула дверь. А девочка отошла к стенке ковырнула ногтем штукатурку и стала ждать. Но Вовик не пришёл. В подъезд заходили другие люди: катили коляски, несли свёртки, сумки, пакеты. Здоровались, смеялись. А Вовика всё не было. Девочка пошла домой.
     А Вовика всё не было. Девочка раз видела его через стекло. Он ехал на задней площадке трамвая и что-то объяснял, жестикулируя, своим друзьям. Он рассеянно скользнул взглядом и, наверное, на самом деле не заметил девочку.
     А она шла в номерную баню. Она купила за 35 копеек билет и зашла в душевую кабину. Она вынула карманное зеркальце и стала смотреть свой живот. Живот точно стал выпуклый. Девочка повернула кран. Звонко лилась вода из-под потолка. Девочка заплакала.
     А как-то она встретила Вовиного отца. Высокий, ещё выше, чем сам Вовик, плечистый, стриженный под полубокс, папа вышел из машины, размахивая портфелем.
— Привет, кнопка! — обрадовался он.— Что не заходишь? Или с Вовкой поссорились, с оболтусом?
— Да нет,— сказала девочка.
— А что такая квёлая? Круги под глазами?
— Пузо у меня,— сказала девочка.
— Чего? — поперхнулся отец.— Ты что болтаешь такое?
     И девочка взяла да ему всё и рассказала. И вечером того же дня папа имел с сыном продолжительную беседу.
— Ну и что ты, сын, собираешься теперь предпринять? — наконец спросил он.
— Учиться, учиться и ещё раз учиться,— пожал плечами Вовик.
— А девка что будет делать, сволочь?
— А я ей десятку дам, пойдёт да и выскребет,— ответил Вовик и тут же получил прямой удар в челюсть.
     Ворвалась подслушивающая мать.
— Не смей бить ребёнка, фашист! — кричала она.— Ему рано жениться. И эта особа вполне совершеннолетняя. Она знала, на что идёт. Ты ведь ей не обещал жениться, Вовик?
— Конечно нет,— угрюмо ответил Вовик, подсасывая сочащуюся кровь.
— И я не позволю, чтобы мой сын женился на первой попавшейся деревенщине...
— Позволишь,— недобро бормотал отец.— Позволишь! Вовик тебя попросит, и ты позволишь. Ведь правда, Вовик? Попросишь?
— Да на кой она мне на самом деле, папа? Мне ещё учиться три года. Ну на кой она мне? А потом, кому известно, что ребёнок от меня? Может, и не от меня.
— Подлец! — папа смотрел на сына с отвращением.— Подлец! Неужели ради таких воевал я на фронте, и строил, и мёрз, и голодал?
— Ну, пошёл... — сказала жена.
— Не пошёл! — взорвался строитель.— А сделал ребёнка — пускай женится. И — никаких. Всё! Позорить я себя не позволю. Меня полгорода знает.
     Вовик неожиданно развеселился:
— А! Могу и жениться. Мне — один чёрт! Она, правда, не шибко красивая. Были у меня и покачественней.
     Отец тоже улыбнулся.
— А это ничего,— сказал он.— Знаешь восточную пословицу? Красивая жена — чужая жена.
— А надоест — так и брошу,— размышлял Вовик.
— Я тебе брошу! — отец погрозил ему пальцем.
     Мать Вовика рыдала, и вскоре молодые уже стояли перед служащей отдела ЗАГС Центрального района. Брачующая сказала:
— Рука об руку, деля удачи и неудачи, пройдёте вы по жизни. Так пусть будет крепким ваш союз! Пусть будет крепкой эта новая ячейка нашего общества — ваша молодая семья! Ура, товарищи!
     И товарищи сказали «ура», и сели в машину, всю изукрашенную лентами. Прохожие смотрели на машину. К ветровому стеклу чёрной «Волги» чьи-то заботливые руки привязали громадную целлулоидную куклу.
     Дальше была свадьба. На столах всего было видимооневидимо. Имелась даже красная икра. Со стороны невесты родственников не имелось.
     Зато со стороны жениха многие говорили речи и желали молодым обилия различных благ. Невеста сидела, потупив очи.
— Пускай и молодая что-нибудь скажет,— крикнул кто-то.
     Невеста встала, обвела стол и присутствующих счастливым взором и сказала, обращаясь к Вовиковым родителям:
— Дорогие мама и папа! Позвольте мне вас теперь так называть! Немалая ваша заслуга в том, что я вошла в ваш дом и стала вашей невесткой. Верьте, что я — очень работящая, а также что я всегда буду это ценить и никогда это не забуду.
     И, не выдержав, заплакала. Жених улыбался снисходительно, но многие тоже плакали. Плакала мама, вытирая глаза кружевным платочком. Папа плакал, сурово кусая хорошо подстриженный ус. Многие плакали! И плакали, разумеется, от радости. А от чего же ещё?





Виталий ПШЕНИЧНИКОВ

     Виталий Фёдорович Пшеничников родился 1 марта 1948 года в посёлке Хабайдак Уярского, а ранее Партизанского, района. Учился в 10 классе в вечерней школе и ПТУ; работая на заводе «Красмаш», окончил 11 класс и поступил на заочное отделение юридического факультета Томского государственного университета. С 1971 года раа ботал следователем прокуратуры г. Канска, с 1975 по 1985 годы — прокурором Новосёловского района Красноярского края, с 1985 года по настоящее время — судьёй в Свердловском, а затем в Советском районных судах. Автор пяти книг прозы.

АНГЕЛ-ХРАНИТЕЛЬ

     Виталий, много раз лазавший по скалам заповедника «Столбы», имел навыки в скалолазании, знал ходы, по которым все совершали восхождения без снаряжения и верёвок. Он быстро влез на «Первый дикарь». Полюбовавшись с высоты птичьего полёта зелёным ковром тайги, едва видными на горизонте скалами заповедника «Столбы», решил спускаться. Это было его первое восхождение на «Диких столбах». Разлом, по которому поднялся, показался малоинтересным, он решил спуститься со скалы по трещине, которая змеилась вниз от вершины, не зная особенности хода, не осмотрев её снизу. Повернувшись спиной к обрыву, расклинивая в трещине кисти рук и подошвы ботинок, начал спуск. Но через несколько метров пожалел об опрометчивом поступке. Опустив голову, увидел, что трещина уходит почти отвесно вниз и становится шире. Парень висел над обрывом на пятнадцатиметровой высоте и думал: «Вверх не вылезу! Спускаться вниз — верная смерть!» В душу холодной змеёй заполз страх. Он сгубил многих скалолазов. Когда человек начинает бояться, нервничать — быстро слабеет, делает ошибки, которые стоят ему жизни.
     «Что делать?» — думал он, чувствуя, как слабеют пальцы рук. Для ног опоры не было, висел, распластавшись на почти отвесной скале. Неожиданно появилась мысль: «Надо опуститься метра на три-четыре, там попытаться расклинится в щели!»
     Но он отбросил эту авантюрную мысль: «Нет! Так можно улететь до подножья! Надо искать выход!» На слабеющих руках он продолжал висеть над обрывом.
     Вдруг ему ктоото подсказал: «Другого выхода у тебя нет! Пробуй!»
     Пальцы рук разжались, и тело начало скользить в бездну по шершавому граниту скалы, поросшему твёрдыми пластинками лишайника. Траа гизм ситуации заключался в том, что он не видел, что находится под ним и чего следует ожидать в следующий миг. «Господи! Помоги мне!» — взмолился Виталий, раньше снисходительно улыбавшийся, когда его бабушка Евдокия молилась Всевышнему, просила прощения, стоя у старинной иконы. В душе его проснулась жажда жизни, вера, что он выживет в этой передряге. Прижав подошвы ботинок к стенке, расклиниваясь ногами и руками, прижимая спину к противоположному краю трещины, он был на волосок от гибели, любой выступ мог вытолкнуть тело из неглубокой расщелины. Подошвы и ладони скоблили жёсткие пластины лишайника, замедляя скорост ь падения. Путём неимоверного напряжения ему удалось остановиться.
     Отдыхая, увидел, что из ладоней, прижатых к холодному камню, сочатся капли крови. Безучастно глядя на них, подумал: «Это мелочи! Секунду назад был на волосок от гибели!» А алые капли, как слёзы, стекали по серому граниту.
     «Хватит отдыхать, мышцы остынут. Пошёл!» — мысленно приказал себе парень и немного ослабил руки. Тело начало сползать, но через два метра он перестал доставать до стенок скальной трещины. На этот раз спасло обострённое опасностью чутьё. Упираясь, он приложил остаток сил, изрезанные чешуйками лишайника ладони сильно болели, но жажда жизни была сильнее. Однако этого оказалось недостаточно. Страх вновь заполз в душу: «Всё! Это конец! Говорили тебе не лазить по незнакомым ходам!» — неслись со скоростью света невесёлые мысли в голове, но упрямство и жажда жизни требовали продолжать борьбу.
     «Я ещё ничего в жизни не видел! Мне ещё рано умирать!» — напрягая остатки сил, чувствуя, как обжигает тело нагревшийся от трения брезент штормовки, думал скалолаз.
— Мне рано умирать! — закричал он и что есть мочи прижался к спасительной скале. Поглядев вниз, увидел, что до подошвы скалы осталось ещё метров десять, расщелина под ногами переходила в отрицательный склон, он задержался на выступе. Под ним была пустота!!!
     Глаз скользил по почти гладкому граниту, как объектив фотографического аппарата, фиксировал в мозгу мельчайшие шероховатости. На расстоянии, в два раза превышающем расстояние вытянутой руки, в монолии те скалы заметил небольшие, едва различимые карманы и трещины. Дальше скала не просматривалась, уходила под карниз.
     «Зацепившись за карман, смогу уйти под карниз!» — решился парень. Расклинив подошвы ботинок, распластавшись на почти отвесной скале, обнимая её руками, как любимую девушку, ломая лишайник, набирая скорость, маятником заскользил к карманам.
     «Неужели ошибся?» — похолодел скалолаз. Ему показалось, что прошла вечность, сердце сжала холодная рука страха.
     «Всё! Это конец! Кисти прошли мимо!» — появилась паническая мысль.
     В это время правая рука ощутила выступ, и пальцы среагировали мгновенно, намертво зацепились за него. Казалось, никакая сила не сможет оторвать руку от скалы. Подняв глаза, он с удовлетворением увидел, что рассчитал до миллиметра, рука уцепилась за карман, а тело висело на скальном обрыве по диагонали.
     «Хорошая работа! Пошли дальше!» — похвалил себя Виталий и освободил ноги из расщелины. Теперь нижняя часть тела, как маятник, устремилась вперёд, ноги волочились по скале. В голове мелькнула мысль: «Только бы выдержал карман, обломится — полечу вниз!» Карман выдержал, тело висело, свешиваясь с карниза, ноги не находили опоры.
     Согнув ноги, стал ощупывать стенку под карнизом. Нога наткнулась на выступ, подошва ботинка нашла опору.
     «Опять повезло!» — облегчённо переводя дух, подумал Виталий. Неожиданно почувствовал, что под пальцами скальный монолит разрушается, превращаясь в каменную крупу, которая барабанит по брезенту штормовки.
     Мозг ещё не оценил ситуацию, а левая рука лихорадочно скребла лишайник под карнизом, в надежде найти для себя опору, и не находила её. Он физически чувствовал, как разрушается стенка кармана, держаться было уже не за что. Побелевшими от напряжения пальцами какиммто чудом удерживал себя от падения. В тот момент, когда пальцы правой руки соскользнули с выступа, оставшегося на месте кармана, левая рука нащупала шероховатость и уцепилась мёртвой хваткой. Сползание приняло управляемый характер, он всё больше затаскивал тело под скальный карниз. Но долго висеть на кончиках пальцев не мог. Мысли лихорадочно роились в голове. Парень уже ни на что не надеялся, но ему страстно хотелось жить. В такие секунды к человеку возвращается давно забытое кожное зрение, через кожу пальцев кисти увидел щель в гранитной стене. «Неужели выпутаюсь живым?!» — с надеждой подумал он, засовывая пальцы в щель, но они только передними подушечками касались её края. «Надо отпустить левую руку и во время скольжения по карнизу попробовать правую просунуть глубже в щель и ногами поискать опору!» — лихорадочно думал он, а пальцы левой руки разжимались, соскальзывая со спасительного выступа.
     Его тело сползло по карнизу, готовое в любую секунду сорваться в свободное падение. Он лихорадочно пытался просунуть передние фаланги пальцев правой руки в спасительную щель, но не дотягивался. Тело, шурша брезентом штормовки, сползало всё быстрей.
     «Всё! Это конец, сейчас сорвусь! Зацепиться не за что!» — пронзила мозг паническая мысль.
     Неожиданно скольжение приостановилось. Лёжа на карнизе, скалолаз не понял, что задержало падение, его ноги висели над обрывом. В этот миг рука дотянулась до спасительной расщелины, он втиснул в неё ладонь и расклинил в каменной щели. Ему страшно не хотелось умирать! Раздался треск разрываемого брезента зацепившейся штормовки, парень сорвался с карниза и устремился вниз. Но падение было недолгим, что есть мочи он подтянулся к гранитной тверди под карнизом, стараясь прижаться к скале, слиться с ней. Кулак правой руки врос в расщелину, и никакая сила не могла его вырвать. Левая рука и ноги уже искали опору.
     «Господи, спаси!» — уповая на помощь Создателя, мысленно взмолился скалолаз. В это время ноги наткнулись на выступ. Он перенёс на них вес тела и замер в изнеможении. Ватные мышцы рук и ног дрожали противной дрожью, требовали отдыха.
     Он понял, что будет жить. Господь внял его просьбам, Ангел-Хранитель отвёл смерть стороной.

7 декабря 2008





Валентин РАСПУТИН

     Валентин Григорьевич Распутин — классик русской литературы XX-XXI вв. — родился в 1937 году в деревне Аталанка Усть-Удинского района Иркутской области в крестьянской семье. После окончания в 1959 году Иркутского госуниверситета работал на иркутском телевидении, в газетах «Советская молодёжь» (Иркутск), «Красноярский комсомолец». В Красноярске написан один из самых светлых рассказов писателя «Рудольфио» и изданы первые книги: «Костровые новых городов» (очерки, 1966), «Человек с того света» (рассказы, 1967). Первый рассказ «Я забыл спросить у Лёшки» напечатан в альманахе «Ангара» в 1961 году. В 1967 году писатель поразил провинцию повестью «Деньги для Марии» (1967), но для большинства читателей он открылся, начиная с повести «Последний срок» (1970). Следом последовали «Уроки французского», «Вниз и вверх по течению». Событием в советской литературе стала повесть «Живи и помни» (1974). В 1977 году за эту повесть ему присуждена Государственная премия СССР. В 1987 году писатель удостоен второй Госпремии СССР — за повесть «Пожар». Почётный гражданин города Иркутска (1986), Герой Социалистического Труда (1987). В 80-90-е годы ХХ века он много выступал в защиту Байкала, за сохранение памятников культуры. В 2004 году вышла повесть писателя «Дочь Ивана, мать Ивана». Лауреат премий А. Солженицына 2000 года, Президента России 2004 года. В 2007 году, в канун семидесятилетия, издан четырёхтомник собрания сочинений Валентина Распутина.

СЛУХ

     В деревне, где я зимой жил, прошёл вдруг слух, что водку с 1 февраля уценят. Слух, конечно, он и есть слух, сама жизнь учит не доверять им, и всё-таки мужики клюнули. А клюнули оттого, что у слуха была основательная подпорка: мол, да, водку уценят, и сильно, но зато введут систему строгих штрафов. За каждый невыход на работу — пятьдесят рублей. Государство, мол, в убытке не останется, и то, что не доберёт оно при продаже, с лихвой возместит с прогульщиков. И их таким образом прищучит, а то и верно, распустили. Мол, крякаешь, что дорогая, когда в карман лезешь,— пожалуйста, вот тебе дешёвая, пей. Пей, да дело разумей. Называлась даже новая цена «Пшеничной» — три семьдесят.
     Были, конечно, и сомневающиеся. Особенно их смущало 1 февраля. Несерьёзная какая-то дата. Вспомнили, что прежде уценки имели другое число — 1 апреля. Энтузиасты слуха на это отвечали, что нынешним уценкам со старыми не тягаться, потому и решено отделиться. Да и водка — продукт, так сказать, не общего ряда, продукт наклонный, ну и быть ему во всём наособицу. Чего лезть в 1 апреля, в день по всем статьям узаконенный, ежели речь только о ней, горемычной, и идёт?
     И до того этот слух вошёл в силу, до того окреп, что и представить нельзя было, чтобы он не подтвердился. Даже я, непреклонный поначалу во мнении, что этого быть не может, под конец закачался: чем, действительно, чёрт не шутит?
     И вот 1 февраля наступило. День был рабочий, но в леспромхозе, во-первых, скользящий график, а во-вторых, от нижнего склада до деревни недалеко, и лесовозы с утра так и принялись шить по улице, громыхая прицепами. Нетерпение усилилось и уверенность возросла, когда стало известно, что магазин закрыт, а Вера, продавщица, уехала в ОРС — за тридцать километров в центральный посёлок леспромхоза. Зачем уехала? Ясно, за новыми расценками и инструкциями. Появился новый слушок: в первые дни, чтоб народ на дармовщину не опился, на руки станут отпускать только по одной бутылке. Когда Вера ездила в ОРС, она открывала магазин после обеда, в три часа. К этому времени и я пошёл туда — и полюбопытствовать, и прикупить кое-что для стола. Я жил один, запасов у меня не водилось, поскольку их не водилось на прилавках, и я волей-неволей всякий раз после нового привоза тянулся вместе со всеми в магазин.
     На крылечке гудела толпа, когда я подошёл,— большей частью мужики, какиеето все невзрачные, нахохленные по-воробьиному и сморщенные — то ли от долгого дежурства на морозе, то ли верно, как говорят, присела мужичья порода. Но были и бабы — эти нынче ни в одном деле не отстают от мужиков. Улицу перегородили два лесовоза, водовозка, автобус и «Жигули». Едва я подошёл и успел поздороваться — двери распахнулись, и люди — меня это удивило больше всего — не особенно толкаясь, словно бы ценя оказываемую им высочайшую милость и чувствуя торжественность момента, прошли внутрь и выстроились в очередь.
     Нет, момент, пик его и слава наступили только теперь.
     Первым в очереди оказался Колька Новожилов с КрАЗа. Сорок лет мужику, а ему все — и стар и млад — Колька.
— По сколь велено давать, Вера Афанасьевна? — первым делом поинтересовался Колька у продавщицы, ещё не готовой, стягивающей на могучей груди тесёмки халата.
— Чего — сколь? — притворилась она, что не понимает. — Как чего?! «Калачиков».
     «Пшеничную» здесь зовут «калачиками». Никакой другой давно не водится.
     Толпа не успела затаить дыхание — Вера спокойно ответила:
— Хоть ящик бери. Жалко мне её, что ли?
     Народ зашевелился: вот ведь врут! Вот врут! Вот чего только не напустят, чтоб держать человека в раскалённых нервах!
— Тогда... тогда,— Колька растерялся и не знал, на что решиться.— Тогда... пять штук.
     Вера одним захватом брякнула перед ним пятью бутылками и щелчком стрельнула костяшками на счётах: тридцать и один рубчик.
— Ты чего?! — хихикнул Колька.
— А ты чего? — уставилась на него продавщица.
— Чего насчитала-то? Ты это... игрулечки свои потом.
— Слепой? Не видишь?
— Не слепой и не глухой. Грамотный. Ты почём её продаёшь?
— А ты что — в первый раз её в глаза видишь? Не знаешь?
— Где у тебя новая цена?
— Какая новая цена?
— Государственная! Сегодня какое число?
     Вера сграбастала с прилавка бутылки и поставила их куда-то себе под ноги.
— Ты чего?! — закричал Колька и повернулся за поддержкой к народу: — Она чего это, а? Она по-вчерашнему хочет, по-старому. Вы поглядите!
— Проваливай! — отрезала Вера, не вступая в переговоры.— Следующий!
— Чего проваливай! Чего проваливай! — завопил Колька.— Сегодня какое число? Вся страна пьёт по-новому, а ты чего?! Ты кому её — баранам продаёшь? Совсем уже обнаглели! Вся страна пьёт пооновому, а мы, значит, плати. За шесть, значит, за двадцать!
— Следующий! — переводя голос из грудного в горловой, потребовала Вера.
     Следующим был пенсионер Иван Демьянович Карнаухов по прозвищу Кабыть, человек тихий и осторожный, всю жизнь проработавший в ночных сторожах. Иван Демьянович залепетал:
— Я тоже, кабыть, по-новому... кабыть, за три и семьдесят.
— Да вы что — очумели?! — Вера гневно упёрла руки в боки, оглядывая очередь и понимая уже, что перед нею стоит сейчас народ единого духа.— Какие три семьдесят?! У вас соображенье маленько есть? Или уж последнее пропили?
— Слух же прошёл,— послышалось из очереди.
— Да мало ли что вам наговорят! Вы пошто сюда-то по слуху идёте?
— Не слух — сообщение было! Сам слышал,— подпустил чей-то нетвёрдый голос, но кто в таких случаях замечает расхлябанность?
     И — загудели:
— Ага, в тайге живём, так всё можно. И недовозить можно, и обдирать можно.
— Будто нелюди мы. Будто закону нету.
— Известно, закон что конь: куда хочу, туда и ворочу.
— Ишь, наела бока-то,— вступил опять в роль Колька Новожилов, больше всех потрясённый зашатавшейся уценкой.— Оно и старую цену надо проверить, какая она. Неизвестно, где её набавляли.
     Этого Вера вынести не могла.
— Я тебя счас как шурану! — потянулась она к Кольке. Он отпрыгнул.
— Проверяла! Ты у меня ещё придёшь, ты у меня попросишь! Кто ещё тут хочет проверять? — крикнула она в очередь.— Кого я обманываю? Очумели, совсем очумели. Из-за них бьёшься, мёрзнешь, клянчишь там, правдами и неправдами выбиваешь, а они вон что!
     Очередь притихла. Веру побаивались: могла она и словесно перепустить, могла при надобности и задеть неловко. Бывало такое, бывало. Ни одного мужика в деревне нельзя с нею рядом поставить. Тому уж лучше сразу сдаваться, чем пытаться с какой угодно стороны равняться. Но главная сила Веры заключалась, конечно, в том, что стояла она за прилавком, а это по нынешним временам не меньше, чем быть директором леспромхоза.
— Мне, кабыть, за шесть за двадцать,— сдался Иван Демьянович, протягивая деньги.
— Всё! — отрубила Вера, отстраняясь от прилавка.— Вы у меня, кабыть, ни за шесть, ни за двадцать шесть её не получите. Хватит.
— Как так? — растерялся Иван Демьянович.— У Лексея сёдни сорок дён, справить надо. Ты, Вера, дай.
— Не дам! Идите слушайте сообщение. Все включайте свои говорильники и слушайте,— Вера вошла в раж.— Я тоже включу и тоже послушаю. И покуль не скажут — не дам. Нету мне доверия — не надо, я без доверия работать не могу.
— Не имеешь права! — крикнул Колька Новожилов. Он держался у двери.
— Имею. Я своим правом ещё и тебя поправлю. Ты-то у меня точно сухоньким, как ребёнок, станешь,— пригрозила она Кольке последней карой.— Точно. А теперь выметайтесь! Все выметайтесь, кто за бутылкой. В ногах ползать будете — не дам!
     Чтобы разрядить обстановку, я подошёл и попросил пачку вермишели и банку консервов. Вера сунула мне то и другое и, вдруг трубно, мощно заголосив-зарыдав, кинулась в подсобку. И денег не взяла. Я постоял в растерянности, не зная, как быть, потом решил, что деньги небольшие, можно занести завтра.
     И не успел я отойти далеко — позади послышался шум и из магазина кто пулей, кто стрелой стали выскакивать люди. Дверь за ними с грохотом захлопнулась, изнутри загремел засов. Колька Новожилов с отборным русским словом на устах подскочил к двери, пнул её и, прихрамывая, побежал к машине.
     М-да, вот и уценка, вот и возьми её за три семьдесят.
     Часа через полтора ко мне явилась делегация. Возглавлял её Иван Демьянович, вместе с ним, немало удивив меня, пришёл серьёзный, уважаемый в деревне человек — Константин Банщиков, третьим был симпатичный, незнакомый мне парень с мягким лицом — как выяснилось, из бригады работающих по договору в сплавной конторе гуцулов. Иван Демьянович взмолился:
— Григорич, на тебя на одного, кабыть, надежда. Сдурела баба. Тебя она должна послухать. Поди заступись за народ. У Лексея сорок дён, люди придут — я каку холеру делать буду?!
     Константин Банщиков, неловко посмеиваясь, добавил:
— От сына телеграмма. В отпуск из армии едет, вот-вот может нагрянуть.
     Он красноречиво развёл руки.
     Гуцул страдальчески молчал.
     Что делать? Я пошёл. Надо было к тому же расплатиться за вермишель и консервы. Делегация, отстав от меня на полдороге, устроилась на брёвнышках, откуда открывался обзор. Возле магазина нельзя было не заметить беспокойное кружение. На меня смотрели, как на Христа-спасителя, о моей миссии уже знали и за меня, я думаю, молились.
     Неизвестно каким макаром догадалась, с чем я пожаловал, и Вера. Едва я переступил порожек магазина, она закричала:
— Не проси — не дам! Ишь, додумались, нашли кого снарядить! Пускай отдохнут , оглоеды противные. Сказала, не дам — не дам!
     Она кричала громко, оглушительно, заставляя сидевшую на ящике старушку втягивать в себя голову, и всё же я почувствовал в её голосе трещинку. Вера, надо полагать, и сама опасалась слегка за свою самодеятельность. Трещинка была совсем маленькая, чуть заметная, но мне хватило, чтобы зацепиться за неё и начать разрушительную работу. Кончилось, одним словом, тем, что я вытащил деньги и сказал:
— За шесть за двадцать.
— Но Колька Новожилов пускай живёт трезвым,— потребовала Вера.
— Пускай.
     Когда с бутылкой в руке я вышел из магазина, для деревни заходящее солнышко поднялось обратно в небо. Иван Демьянович сорвался с бревёшек — будто его подбросили, и, скорой рысянкой пробегая мимо меня, песней выводил:
— Кабыть, кабыть, кабыть...
     В этот день деревня гудела — как в престольный праздник. Потом рассказывали, что недельный запас «калачиков» был растащен за два часа.
     Вечером у меня долго сидели благодарные мужики и вели, между прочим, такой разговор:
— А и хорошо, что не уценили, что осталось по-старому. Ежели бы со штрафом — это ведь себе дороже. Ну-ка, ни за что ни про что пятьдесят рублёв! Это сколько? Восемь «калачиков»? Восемь «калачиков» псу под хвост!
     Мужики на себя не шибко надеялись.





Эдуард РУСАКОВ

     Эдуард Иванович Русаков родился в 1942 году в Красноярске. Окончил в 1966 году медицинский институт, около пятнадцати лет работал врачомм психиатром, заочно окончил Литературный институт имени А. М. Горького. Первая публикация — рассказ «Обманщик» («Енисей», 1966). Первая книга — «Конец сезона» (Красноярск, 1979), в том же году был принят в Союз писателей СССР. Член Союза российских писателей. Автор пятнадцати книг.

КРАПИВА

     Волков не был на этом кладбище лет двадцать. С того дня, как похоронил мать,— ни разу. Сразу после поминок уехал в длительную командировку, потом, после возвращения, развёлся с женой, оставил её с двумя детьми и вскоре надолго покинул родной город. Про мать старался не вспоминать. Она его сильно обидела — завещала свою однокомнатную квартиру не ему, а его брату, своему младшему сыну. Хотя при жизни, да и незадолго до смерти, недвусмысленно намекала, что оставит приватизированную квартиру ему, Волкову. И это было бы вполне логично и справедливо: ведь он один ухаживал за матерью в последние месяцы её жизни, на него одного легли все тяготы. А где был в это время младший брат? То учился в университете, то бросал его, то где-то работал, то тунеядствовал, пьянствовал, пребывая на содержании у сомнительных женщин. Разве можно было такому — отдавать квартиру? И больную мать он почти не навещал, заходил только, чтобы выклянчить десятку из её скудной пенсии. И ни разу ведь не помог, не принёс ни лекарств, ни хлеба, ни разу не поинтересовался — нужна ли помощь. А ведь оннто, Волков, он так рассчитывал на эту квартиру — ведь он давно собирался (и мать это знала) развестись с женой и начать новую жизнь. И вот — сюрприз: мамочка завещала квартиру не ему, а беспутному Славке! Волков был оскорблён, шокирован. И за все эти годы ни разу не пришёл на могилу матери.
     Несколько лет он прожил во Владивостоке, вторично женился, но вскоре развёлся снова, счастье напрочь отвернулось от него, всё рушилось — и карьера, и здоровье, и вся жизнь пошла под откос. Гипертония, бессонница, геморрой. Волков вернулся в родной город, где его никто не ждал, долго не мог устроиться на работу, инженеры его профиля не были нигде нужны, наконец его взяли менеджером в одну мелкую коммерческую фирму. Он снимал комнату в домике на окраине. Узнал, что брат давно умер , а квартиру матери успел продать и пропить. Псу под хвост — и квартира, и семейное счастье, и работа. Вся жизнь — псу под хвост.
     Заглушая тоску, Волков пил каждый вечер, закрывшись в своей комнатёнке. Выпивал бутылку водки, разговаривал сам с собой, бурно плакал, раскачивался взад-вперёд, сидя за столом и потрясая сжатыми кулаками. Иногда вставал, подходил к зеркалу, грозил сам себе пальцем, снова плакал. Потом падал в кровать, разбросав одежду по полу. Засыпал как убитый и спал без снов.
     Но в последние ночи ему вдруг стала сниться покойная мать. Она виделась ему во сне совсем как живая, как будто и не умирала совсем. В одд ном из таких сновидений мать явилась пред ним поразительно молодой, какой была в его давние детские годы, о которых он не только давно уж не вспоминал, но даже совсем и не помнил. И вот надо же — в этом ярком сне она была такая живая, красивая, молодая... в крепдешиновом сиреневом платье... и протягивала к нему руки, и звала, и смеялась, и брала его, малыша, на руки, прижимала его к груди... и он просыпался весь в слезах, с отчаянно бьющимся сердцем, и долго не мог отдышаться, придти в себя. И, конечно же, после этого он уж больше заснуть был не в силах.
     Эти мучительные, душераздирающие сны стали повторяться каждую ночь. Мать являлась ему в разных возрастных обличьях и разных ситуациях, но в покое его она не оставляла. Волков боялся ложиться спать — неизбежно появляющаяся мать истерзала его, измучила. Последний раз она ему приснилась больной, умирающей, совсем такой, как двадцать лет назад, исхудавшей, бледной, в одной рубашке,— она медленно подошла к нему и с упрёком произнесла: «Почему ты не хочешь меня навестить? Я соскучилась... Приходи, сыночек!»
     Проснувшись, он понял, что с этим надо кончать. Жить так дальше было невыносимо. Надо срочно проведать могилу матери — и тогда эти сны прекратятся, и она оставит его в покое.
     В тот же день, ближе к вечеру, после работы, он поехал на старое кладбище. Сунул в сумку бутылку водки, стакан, батон, два помидора. Возле кладбищенских ворот купил дешёвый веночек из искусственных ромашек. Долго искал могилу. На этом кладбище уже более десяти лет были запрещены новые захоронения, многие могилы пребывали в запустении, никем не посещались. За всё лето (а стоял уже август) на кладбище бурно разрослись полынь и крапива. Могила матери находилась в самом дальнем и самом заброшенном и забытом конце кладбища, и чтобы приблизиться к ней, Волкову долго пришлось продираться сквозь густые и жгучие заросли пыльной крапивы, вымахавшей в рост человека. Размахивая подобранной на дороге палкой, Волков крушил налево и направо толстые и колючие стебли, но они лишь пригибались и тут же распрямлялись вновь. Запыхавшийся, красный, потный, он наконец пробился к могиле. Постоял, прислонившись к оградке, унимая одышку. Потом долго распутывал ржавую проволоку на дверце. Могила тоже вся заросла бурьяном. Волков притоптал траву, слегка очистил могильный холмик от мусора, потом присел на скамейку возле железного столика. Удивительно, как он ещё отыскал могилу. Ведь столько лет прошло! Не менее был удивлён он и тем, что на железной пирамидке, под звёздочкой, сохранился керамический овальный портрет матери. На этом портрете, потускневшем, но вполне различимом, мать была не очень старой, улыбающейся, её светлые глаза лучились любовью и добротой.
     Посмотрев на лицо матери, Волков нахмурился и отвёл глаза. Потом достал из сумки бутылку и скудную закусь. Налил полный стакан, ещё раз глянул на улыбающееся лицо матери, глубоко вздохнул — и залпом выпил.
— Со свиданьицем,— буркнул он, закусывая водку батоном и помидором.— Ты уж, мать, не сердись, что я так долго не появлялся... Сама виновата. Не надо было меня обижать. Я ж просил тебя — помнишь? — оставь мне квартиру — и я бы наладил всю свою жизнь, у меня ж было всё продумано... Если б ты сделала, как я просил, я бы... Да я бы сейчас жил, как король! Мне в ту пору всё удавалось, всё плыло в руки. А ты своим завещанием — как нож в спину! Зачем ты так, мама?!.. Славка продал и пропил твою квартиру и сам загнулся. А я? И моя жизнь сломалась, пошла наперекосяк!.. Ты этого, что ли, хотела? Ну, чего молчишь? Ты ж хотела, чтобы я сюда пришёл, обижалась, что не хожу... Ну, вот я пришёл! И что дальше? Ты — в могиле, брат — тоже, я — живой труп... и ты рада, мама?
     Волков налил ещё — и жадно выпил. Когда шёл сюда, думал, что посидит возле могилы — и ему полегчает. Но покоя в душе как не было, так и нет, грудь сжимается от тоски, саднит, сердце ноет...
— Почему мы так мало любили друг друга, мама? — прошептал он, глядя на овальный её портрет.— Почему брат Славка, пьянь и бич, был дороже тебе, чем я? А ведь я так заботился о тебе, ухаживал за тобой, помогал во всём... Это нынче я опустился, а тогда я был мужик что надо, крепкий и трезвый, удачливый и весёлый. Я стоял на пороге новой жизни, я уже собирался перешагнуть этот порог — но ты подставила мне подножку... Ну чего ты так смотришь? Разве я не прав? Или ты хочешь сказать, что я тоже недостаточно тебя любил? Да, наверное, это так... но я никогда не уклонялся от выполнения сыновнего долга... Правда, если уж честно, в последние твои дни я мысленно тебя подгонял, поторапливал... твоя затянувшаяся агония, мама, могла бы быть и покороче... Ты измучила меня, я изнемог от усталости... А в последний день, когда участковый врач сказал, что смерть наступит с минуты на минуту, я, оставшись с тобой наедине, помню, даже шептал: «Ну же, мамочка, хватит тянуть, сколько можно?..» И ещё. Пусть всё это звучит и ужасно, но я знал, что если ты умрёшь позднее пяти часов вечера (а была пятница), то я уже не успею оформить в тот же день медицинские документы, и вся волокита затянется надолго. А был июль, дикая жара... ну, ты понимаешь, мама, что затягивать это дело было совсем ни к чему... И вот, когда на часах было уже около пяти, а ты хоть и находилась в глубокой коме, но ещё жила, я осмелился ускорить процесс: взял вторую подушку — и положил её на твоё лицо... Нет-нет-нет! Ты не мучилась, не страдала! Ведь ты была без сознания, в коме, ты ничего не чувствовала... Так что я, выходит, избавил тебя от дальнейших ненужных страданий... ты отмучилась! Разве не так? И я успел в тот же день оформить все документы, и успел поместить тебя в морг, и быстро договорился насчёт похорон... Я всё сделал как надо, я всё успел!
     Он выплеснул в стакан остатки водки, выпил. Долго сидел молча.
— Лучше бы ты меня не рожала, мама,— сказал он вдруг.— Мне нечем тебя порадовать и утешить. Я, наверное, не люблю тебя. И никогда не любил. Я вообще не знаю, что такое любовь. А ты знаешь, мама? Мне так кажется, что на этом свете вообще никто никого не любит... И я больше не приду к тебе, никогда не приду. А ты больше не снись мне, пожалуйста — ни к чему всё это... Договорились? Ну всё, прощай.
     Он встал, покачиваясь, помахал вялой ладонью, вышел из оградки и направился было к центральной аллее. Но густые заросли крапивы тут же преградили ему дорогу, и все попытки прорваться сквозь эти жгучие джунгли были тщетными.
— Что за чёрт! — раздражённо выкрикнул Волков, топча и ломая негнущиеся стебли, обжигаясь и дико бранясь от боли и нетерпения.— Да пусти же, в конце концов!..
     Но крапива казалась непроходимой, она застила ему свет, обжигала лицо и руки, оплетала ноги густыми и цепкими, как ядовитые щупальца, стеблями...
     Завязнув в крапивной чащобе, он испугался, запаниковал, заметался, тщетно пытаясь вырваться, с отчаянным криком рванулся прочь, но, споткнувшись, упал, лицом вниз, в какую-то яму, особенно густо заросшую крапивой. Издав рыдающий вопль, он судорожно задёргался — и затих, обессиленный, изнемогший.
     Там его и нашли через два дня — мёртвого, неузнаваемого, с искажённым от ужаса серым лицом, покрытым фиолетовыми волдырями.





Владимир СЕЛЯНИНОВ

     Владимир Николаевич Селянинов (Жунин) родился в 1935 году в селе Заозёрное (ныне город) Рыбинского района. В 1958 году окончил лесоинженерный факультет Сибирского лесотехнического института. Работал строителем. В 1995 году вышел на пенсию. В 1997 году организовал и учредил предприятие по производству отделочных строительных материалов. Писать начал в 1986 году. Тему своих сочинений определяет как социально-психологическую драму. Художественный метод — критический реализм. Публиковался в газетах и журналах, альманахах. Автор четырёх изданных книг: «Очень хочется умереть», «Аист чёрный» (роман), «Земля трясётся» (повесть), «Осень. Одиночество» (сборник рассказов). Обложки некоторых книг иллюстрированы самим автором. В настоящее время работает над повестью «Гонимые», где разрабатывает образ отечественного законодателя, быстро меняющего политическую ориентацию. Член Союза российских писателей с 2006 года.

МАРК ИВАНОВ

     …Стареющий мужчина — сутуловатый, с лицом грустным и нездоровым,— прохаживался по своей комнате-гостинке.
     Окно пыльное, во двор, солнечного света мало, а дом — по улице Энтузиастов. Ходит грустный мужчина в сумраке комнаты по улице Энтузиастов, вспоминает разное…
— Здравствуйте,— скажет он уборщице, поднимаясь к себе на этаж.
— Ноги надо вытирать,— ответит она, тряпку под ноги ему бросит. Понимает, кому можно — под ноги, мокрую.
— ЗдАрово! — это уже на этаже кто-нибудь из соседей-пьяни. И посмотрит с любопытством, не без превосходства посмотрит!
     Вот такой он — с несвежим лицом, подкашливающий,— делающий четыре шажка «туда-сюда», вспоминающий разное… Ходит между кроватью, покрытой старым одеялом,— с одной стороны и тумбочкой со старым телевизором — с другой. А зовут его Ивановым Марком.
     И вот, при таком сочетании фамилии и имени, он, ссутулившийся, ходит в сумерках, в пол смотрит, в глазах нет перспективы. Давнее-давнее вспоминает. Как бы со стороны он видит себя.
     Его, маленького Марика, мама привезла к своей маме. Марику было только два годика и сколько-то месяцев, и был он совсем домашним. А там уже гостила его двоюродная сестра Соня. Соня была девочкой большой — ей было три года, и она умела говорить. А Марик — нет, но он уже всё понимал. Они скоро подружились, стали шумно играть в догонялки и смеяться. Бабушка их успокаивала, говорила, чтобы они были осторожны и не упали. «Вава будет»,— говорила она. И радовалась, что у неё дом, в котором слышатся детские голоса.
     Потом случилось так, что Марик перестал играть и стал ходить по комнатам, осматривая их. Сумел даже открыть платяной шкаф.
     «Ы?» — с надеждой спросил у бабушки. «Играй, играй, мой хороший,— погладила его бабушка.— Скоро обедать будем. Я вам с Сонечкой приготовила вкусное-вкусное». А он, маленький мальчик, подойдя к входной двери, стал смотреть на неё с надеждой. Дверную ручку потрогал, цепочку на се6я потянул. Лицо становилось печальным, потому что его мамы нигде нет. Ещё цепочку тянет, ухо прикладывает к замочной скважине. А там шагов не слышно. И Марик заплакал тихо, горько — как плачут, когда надежды нет. Он плакал, прислонившись к двери и опустив руки,— ему плохо, а сказать об этом он не может…
     Марк Иванов остановился, увидев, что ходит он теперь по щербатому от выкрошившейся краски полу. Освещённому поднявшейся луной — большой, круглой. Вечной. И очень холодной.

Октябрь 2008





Роман СЕНЧИН

     Роман Валерьевич Сенчин родился в 1971 году в Кызыле. Учился в Ленинградском строительном училище, в Кызылском пединституте, служил в погранвойсках. Работал вахтёром в Минусинском театре. Увлекался пан-роком и написанием пьес. В 1996 году поступил в Литинститут. Будучи студентом, печатался в газете «Литературная Россия», журналах «Знамя», «Наш современник», «Дружба народов», «Новый мир», «Октябрь». В 2001 году выпустил первую книгу «Афинские ночи». Одно время преподавал в Литинституте, помогал вести семинар А. Рекемчуку. Сейчас — заместитель редактор а еженедельника «Литературная Россия». Лауреат «Литературной России» за 1997 год, лауреат премии «Эврика» за 2002 год. Автор книг: «Минус» (Москва, 2002), «Нубук» (Москва, 2003), «День без числа» (Москва, 2006).

ПРАЗДНИК

— Бутылку «Асланова», будьте любезны!..
     В моём голосе были радость предстоящего удовольствия и гордость, что покупаю вот не, как обычно, самую дешёвую «Русскую» за десять пятьсот, а добротную, вкусную водку.
     За спиной Андрей, а возле него — две симпатичные девушки, с которыми только что познакомились и надеемся клёво поторчать до утра.
— Не получится,— буркнул продавец внутри киоска, ткнул пальцем в прикреплённый к стеклу лист бумаги.
     «По распоряжению главы администрации Н. В. Реброва спиртные и алкогольные напитки продавать запрещается с 15 часов 12 июня до 8 часов 13 июня».
— Что за идиотство! Сегодня же праздник...
— Поэтому и запрещено.
     Настроение моментально ухудшилось и ухудшалось всё сильней по мере того, как на мои просьбы продать водки везде дружно указывали на дурацкое распоряжение.
     Площадь перед универмагом «Саяны», где днём кипит торговля, сейчас снова набита людьми. Они колышутся, бубнят, пьют газировку, пиво, водку (закупили заранее умные), ожидают праздника.
— Что, искать пойдём? — предложил я.— Где-нибудь в отдалённых ларьках...
     Девушки — Оля и Наташа — стали морщиться. Андрей уныло оглядывался по сторонам.
— Сейчас начнётся. Может, с рук купим, должны же...
Действительно, какая-то старушка стоит у бордюра, в ногах большая сумка, а по лицу сразу видно, зачем она здесь. И мы взяли две бутылки «Русской» — самодельного ядовитого пойла, которое предназначено для простой потери сознания, а совсем не для веселья.
     Кое-как опустошили обе бутылки, с отвращением опрокидывая горлышки в рот и потом жадно, но экономно запивая гадость «Фантой». Девушки почти не пили, и заметно было, что они разочаровались в нас, приняв сначала за мажорных парнишек.
— Как вы можете эту отраву?.. — возмутилась Оля, приложившись к бутылке вторично.— Всё, больше не буду. Фу-у!..
     А на эстраде — сколоченном из широких досок помосте — уже выступали девушка и юноша, чтоото радостно говорили, шутили, и толпа бурно реагировала на них, мелькали в свете многочисленных фонарей специально выданные трёхцветные флажки.
— Знаете, зачем мы здесь собрались? — актёрским голосом спрашивал юноша и, хотя сотни глоток выплеснули «да!», объяснил промолчавшим:
— Сегодня День независимости! Сегодня мы отмечаем пятилетие независимости нашей всегда юной России!
     «А-а-ура-а-а!» — взревела, запрыгала площадь, флажки замелькали ещё быстрее: вправо-влево, вправо-влево.
     Я отрыгнул скопившийся внутри газ «Фанты» и водки, затянулся очередной сигаретой, сказал:
— В одном месте видел я эти праздники! Водяру не продавать в такой день!..
     «Голосуй, или проиграешь!» — неслось с эстрады.
— Голосуй, или проиграешь! — восклицали ведущие и тут же интересовались: — Раньше были дискотеки, ночные бесплатные дискотеки?
— Не-е-ет! — радовалась толпа.
— А теперь каждый праздник заканчивается дискотекой! Вам это нравится?
— Да-а-а!
— Голосуй, или проиграешь! Раньше в нашем маленьком городе бывали салюты?
— Не-е-ет! — дружно ревела толпа.
— А теперь без них не обходится ни один праздник. Вам это нравится?
— Да-а-а!
     Самодельная «Русская» вонзила в мозг множество маленьких горячих игл и давила на них, погружая всё глубже, глубже. В животе плакало и рвалось. Мне стало скучно. На помосте выступала редактор молодёжной газеты и председатель Народного дома Зоя Фёдоровна, мне хорошо знакомая (печатает время от времени мои рассказы). И её речь — тоже о предстоящем голосовании, о правильном выборе, о том, что необходимо сказать родителям, каким мы, молодые, хотим видеть своё будущее, будущее своей страны. Затем представитель администрации расписывал прелести сегодняшней жизни и обещал грандиозные мероприятия на День города, опять ночную дискотеку, салют, викторины, концерты... Толпа хлопала в ладоши по любому поводу, взрывалась одобрительным рёвом.
— Пойду-ка я им всё объясню,— сказал я, водя тяжёлым взглядом по людям вокруг.
     Оля и Наташа уже делись кудаато, Андрей курил, икал и плевался.
— Пойдём отсюда,— сказал он.
— Сейчас, только объясню... — я направился в обход толпы, зажёвывая запах водки «Орбитом», к эстраде.
     Оказалось, что её окружает цепь милиционеров с дубинками, и они не хотели слышать моих просьб пропустить. Милиционеры смотрели поверх меня, им тоже, видимо, было скучно. Казалось, что порыв высказаться разобьётся об этих непреклонных ребят, но тут я заметил Зою Фёдоровну и окликнул её.
— Что случилось, Роман?
— Можно пройти? Мне сказать надо!
     Её милиционеры послушались, меня пропустили.
— Зоя Фёдоровна,— я старался выглядеть трезвым,— а можно мне два слова сказать в микрофон?
— О чём?
     Ей нравились некоторые мои рассказы, мы не раз беседовали за чаем о гуманизме, и поэтому, услышав ответ: «Хочу поздравить собравшихся от лица творческой молодёжи»,— дала согласие. И роль трезвого мне пока удавалась, хотя иголки вылетели, в голове завертелось, и я чувствовал, что скоро расклеюсь.
     Ждать выхода тяжело. Очень долго победители регионального конкурса кавээнщиков травят анекдоты, бесконечно поёт песню о цыганке Сэре студент училища культуры. Я стою, прислонившись к доскам помоста, курю, обдумываю речь.
— Что, Рома, готов? — подлетела Зоя Фёдоровна, такая энергичная, помолодевшая, заражённая общим весельем или сама являющаяся его эпицентром.
— Да, конечно.
     И тут же услышал голос ведущей:
— А сейчас молодой писатель Роман Сенчин поздравит вас с Днём независимости от лица творческой молодёжи города!
     Дружный гул, среди которого, показалось мне, выделился истошный крик Андрея.
     Я поднялся, покачиваясь, подошёл к микрофону и, глядя в толпу сквозь слепящий свет установленных по краю сцены фонарей, выкрикнул:
— Привет! Привет, зомби!!!
— А-у-а-а! — послушно отозвались многочисленные рты, ничего просто не понимая.
— Хочу сказать, что вам очень нравятся праздники. Любой праздник вам по вкусу. Вам же всё равно, верно? День независимости, Новый год, день рождения — лишь бы веселиться и прыгать.
     Времени для шоуменских пауз не было, и говорил я быстро, но выразительно:
— Всё это из-за того, что вас зомбируют. Вы все просто зомби, ваши мозги отключили! Эй, девчонки, что вы прыгаете, машете крахмальными тряпками? Весело, да? Ваших парней сейчас превращают в трупы, а вы мочитесь здесь от счастья. Весело? Вы должны ненавидеть всё это, любой государственный строй, любые праздники! Да будет анархия! Идите и требуйте водки. Почему мне не продали водки? Кто дал им право? Я отменяю ваш праздник! Чувствую, как тащат меня с помоста крепкие руки, а я схватился за микрофонную стойку и всё кричу, и мой голос перерастает в свист, динамики рвутся:
— Да будет анархия! Ура! Что не анархия — то фашизм!
     Потом стукнули дубинкой по плечу, и я потерял интерес к своей речи, к слушателям. Испуганное лицо Зои Фёдоровны проскользило мимо, ещё чьи-то лица скользили, сливались со свежими досками, с тёмноосиней формой, с непонятного цвета небом без звёзд, луны и солнца.
     Меня куда-то вели, а сзади находчивый человек громко говорил толпе хип-хоповским речитативом:
— Умом Россию не понять! Аршином общим не измерить! У ней особенная стать!..
     Праздник продолжался.

1996





Александр СИЛАЕВ

     Александр Юрьевич Силаев родился в 1978 году в Красноярске. В 2000 году окончил Сибирский технологический университет. Преподавал в школе и вузе. Сейчас работает в СМИ. Пишет прозу и эссеистику с 1995 года; с 1998 года пишет то, что болеееменее нравится ему самому, начинает печататься. Автор романа «Недомут» (1998), повестей «Армия Гутентака» (1999), «Подлое сердце родины» (2000), «Братва по разуму» (2001), около 300ти рассказов, сборника публицистики «Гуманная мизантропия» (2007), романа «Бог умер, и всё такое» (в соавторстве, 2000). Лауреат литературных премий: им. В. П. Астафьева (2000), «Дебют» (2003). Член редколлегии литературного журнала «День и Ночь», член Союза российских писателей, член русского ПЕН-центра. Порядка полутора десятков публикаций в красноярском литературном журнале «День и Ночь» в период 1996-2006 гг. Около десятка публикаций в различных сборниках — местных и всероссийских. Две книги изданы в Москве: «Подлое сердце родины» (2003), «Недомут» (2004).

ЧТО ТЫ, СУКА, ПОНИМАЕШЬ В КОТЯТАХ?

     Мужичок был так себе, с ноготок. Ушки вялые, хвост капустой, сам как старый амортизатор — вот такой родился мужичок на свет, вот такой. Посочувствовать бы ему, да некому. На работе он носил пиджак или свитер, а дома хаживал в спортивном костюме. Смотрите, мол, какой я спортивный, я и в теннис могу, и в городки, и на шашках. А иногда ходил в одной майке, ну, в тапочках, конечно, и в линялом трико. Тапочкам в январе исполнялось десять лет; все, кто мог, посильно готовились к их первому юбилею.
     Невзначай забрёл он на кухню. А там — кто бы вы думали? — копошится жена. Бывает такое, знаете ли: заходит мужик на кухню, а там ему не лев и не волк, а всего-то навсего жёнушка. Успокаивается сразу мужик, радуется, что без волков обошлось, без козлов и красных командиров. С женой-то проще, жена — штука привычная. — Накормить, Валера? — спросила женщина. — Накорми, отчего не накормить человека,— вяло согласился
     Валера, дёргая за конец майки. — Переживаешь? — спросила жена. — Переживаю, Света,— вздохнул он. — А зачем? — спросила она. — Жизнь,— коротко объяснил Валера. — Ну, понятно.
      Опустился на табуретку. Табуретка — вещь надёжная, в лес не убежит и в поле не утикает. Их надо беречь, табуретка — друг человека. Света наливала чай, задумчиво и осторожно. Ни капельки не разлила, умница. И бутерброды соорудила как надо, как питался её Валера, с батоном и колбасой. Поставила перед ним заботливый ужин, подвинула солидную мужнину чашку: на четверть литра, не хухры-мухры. Знатным водохлёбом слыл мужик и немало тем славился по окрестностям.
      Жена подобрала брошенный лист газеты.
— Тебе не хочется со мной поговорить? — прочавкал муж.
— Валера,— отозвалась она.— Ты как ребёнок, Валера. Ты самто понимаешь?
— А я что? — ушёл Валера в защиту.— Я ничего, я так себе.
— Ну ладно,— успокоилась она.
      Через минуту громко отложила лист, повернулась к мужу.
— Завтра, кажется, будет дождь,— сказала она.
— Да, наверное,— радостно согласился он.— Шёл я с работы, смотрел на небо, думал — ну точно, дождь завтра.
— Я небо не изучаю,— призналась Света.— Я смотрю прогноз погоды по новостям.
— Ну и правильно,— сказал он.
      С наслаждением Валера поглощал бутерброды.
      Они поговорили про дождливое лето, цены на помидоры, начальника мужа и сослуживцев жены. Он трудился как пчёлка в ремонтной бригаде, она вкалывала бухгалтером, им было что обсудить. Поговорили об огуречной рассаде и здоровье президента, о новых ключах и беспорядке в супружеской спальне. Эта комната была самой захламлённой в квартире.
— Приберись там, Света,— предложил он.
— Сам прибирайся,— огрызнулась она.— Мне нравится романтический беспорядок.
— Тогда ладно,— покладисто сказал он.— На нет и суда нет.
— Да, он мне нравится,— повторила она.— Чем больше хлама, тем лучше. Это не хлам. Понимаешь? И не спорь со мной. И не возникай даже. И не смей говорить, что я глупее. Не дорос со мной спорить, так не спорь.
— Я не спорю,— отнекивался он.— Я же люблю тебя.
      Света объяснила:
— Ты у меня такой упорядоченный, что меня от этого временами тошнит. Ты такой правильный, что дальше некуда. И в спальне мне необходим беспорядок. Мне он нужен с таким занудой, как ты, а иначе будет совсем занудно. Понимаешь? Но не будем об этом. Так можно и поссориться. Давай о чём-нибудь другом.
— Да ладно, я ничего,— ответил он.— Ты ведь знаешь, как я люблю тебя.
— Ага,— вздохнула она.— Знаю.
     Прошло минут пять, бутерброды кончились. Валера прихлебнул чай и спросил:
— Правда, что наши соседи Гопштейны — сволочи?
— Ещё какие!
— Каких свет, наверное, не видывал,— уточнил Валера.
— Зато у них чудесная пушистая кошка,— мечтательно сказала жена.
— Великолепная кошка,— он поставил чашку на стол.
     За окнами поопрежнему вечерело.
— И котёнок у неё классный,— добавила Света.— Рыжий, как не знаю что.
— Почему рыжий? — удивился он.— Нормальный серый котёнок.
— Я ведь помню, что рыжий,— растерялась она.
— Может, тебе показалось?
— Нет, я точно помню.
— Сука! — заорал он, вставая иззза стола.— Что ты, сука, понимаешь в котятах? Рыжий он, сука? Ты так сказала? Да ни хера, я своими глазами видел! Серый он, серый, ты поняла?
— Всё-таки рыжий,— прошептала она.
— Заткнись, дура. Так какой котёнок?
— Я думала, что он рыжий,— произнесла жена.
— Ты ошизела? Да? — кричал он, бегая по кухне.
— Я могла ошибиться…
— Не оправдывайся, сука. Поздно,— сказал он, вытаскивая из угла кухни топор.— Раньше надо было соображать.
     Она закрыла глаза руками и не видела, как топор опустился.
     Убил сразу. Остановился на миг… затем продолжал. Лицо в кровавое месиво. Тело в куски. Махал топором без устали и без жалости, рубить так рубить.
— Ишь ты,— прошептал удовлетворённо.— А то заладила: серый, серый… Рыжий он, своими глазами видел. Ну что с дуры возьмёшь? Минут десять он ходил по квартире, разговаривал сам с собой, брал ненужные вещи и клал обратно, двигался быстро, говорил чётко, на бывшую жену не смотрел. А затем открыл окно и сиганул с девятого этажа. После соприкосновения с асфальтом он умер.
     Никто его, конечно, не спас.
     Остаётся добавить, что у Гопштейнов никогда не было ни котят, ни кошек. Ни серых, ни рыжих, ни красных. Вообще никаких. И попугаев не было. И пчёл. И дроздов. Как и сами Гопштейны, звери обходили этот дом стороной.

1998





Роман СОЛНЦЕВ

1939—2007

     Роман Солнцев (Ренат Харисович Суфеев) роо дился в Татарии. Окончил Казанский университет, Высшие литературные курсы. Работал геологом, физиком, журналистом. В 1962 году его стихи напутствовал К. Симонов. Первый сборник «Стихи» выпустил в 1964 году. В журналах «Новый мир», «Нева», «Октябрь» публиковались повести и рассказы. В 1992 году стал одним из учредителей Союза российских писателей. В 1993 году основал литературный журнал «День и Ночь».

ЮБИЛЕЙНЫЕ ГОСТИ

     У тихого человека по фамилии Гореславлев случилась беда — ушла жена. Ушла от младшего научного сотрудника Института биофизики СО РАН красавица Оля, которая тоже любила всё живое и даже железобактерии, которыми занимался Гореславлев. Едва начался весенний гомон синиц и обвал синего света, она пару раз предупредила: сегодня остаётся ночевать у мамы... Но затем, исчезнув на неделю, по телефону призналась, что уже месяц является женой некоего Путилина. Хоть русский, почему-то подумал, страдая, Анатолий. Значит, врали те знакомые, которые несколько раз нашёптывали ему, будто видели глазастенькую Олю в машине с армянином или чеченцем, молодым чернявым человеком с золотым браслетом на левой руке и с каким-то тяжёлым грузом в правом кармане пиджака — возможно, с пистолетом.
     Получив страшное известие по телефону лично от жены, Гореславлев едва не упал в обморок от глубочайшей печали и всё же не поверил до конца — хотел надеяться, что это её шутка. Она же как-то сказала ему, глядя в телевизор, где, в белом костюме, обольстительно усмехаясь в усы, играл очередную роль разрушителя женских сердец Никита Михалков:
— Когда он был в нашем городе, я к нему в номер заходила... он мне руку поцеловал... вот тут, прямо под рукав...
     Потом, увидев, как побледнел лысый узкоплечий Анатолий, тут же со звонким смехом призналась, что выдумала про свой визит. Но эта её привычка — листать журналы с фотографиями знаменитостей и при этом таинственно исподлобья улыбаться мужу, как будто её что-то связывает с этими звёздами,— мучила Анатолия всегда. Он понимал: в мозгах Оли мерцает очередная красивая ложь... Но кто знает?!
     И когда он услышал по телефону от неё, что она уходит, и навсегда, «навеки», он всё же надеялся втайне, что жена вернётся.
— А как же я?.. — помнится, спросил растерянно младший научный сотрудник Института биофизики. Оля на другом конце провода лишь нежно вздохнула — что она могла сказать?
     И вот прошёл месяц. Анатолий запомнил: она звонила ровно месяц назад, двенадцатого числа. Хоть бы уж днём позже... тринадцатое подошло бы лучше для объявления ужасной измены... Но она позвонила двенадцатого, и Анатолий об этом вспомнил с утра.
     К счастью, сегодня было воскресенье — не надо идти на службу.
     Гореславлев небрежно оделся, постоял в тёмной прихожей, глядя в зеркало, гримасничая перед самим собой (конечно, некрасив!), и вышел на ослепительную улицу. Асфальт давно просох, только у каменного крыльца, в тени дома, ещё сохранился грязно-синий сугроб, похожий на упавшее с балкона бельё холостяка,— возле него, потягиваясь, ходила кошечка.
     Анатолий подошёл к киоску с тремя столиками под зелёным зонтом и выпил пива прямо из бутылки. Киоск недавно поставили здесь парни с юга, и кто знает, не был ли один из них новым мужем Оли. В конце концов, мог сменить для конспирации фамилию (был какой-нибудь Путелян — стал Путилин)…
     Один из хозяев, с жёлтым крестом на шее, стоял за прилавком, другой сидел за одним из столиков, утомлённо покуривая, но не забывая время от времени перед посетителями радушно раскидывать в стороны волосатые руки в кольцах.
     Гореславлев купил ещё одну бутылочку и пил прямо перед ним, глядя на него с ненавистью, колотя кулаком по груди якобы потому, что пиво оказалось студёным. Но на самом деле Анатолий мысленно грозил кулаком всем им в России, черноликим оптимистам с золотыми зубами.
     Вернувшись на девятый этаж в свою квартиру (лифт, к счастью, работал — в выходной день редкий случай!), Анатолий подумал: а вдруг и Оля помнит? Вдруг навестит бывшего мужа по случаю горького юбилея, заглянет, чтобы хоть как-то оправдаться?
     Они с нею прежде отмечали все свои маленькие юбилеи — день их первого поцелуя, день их вселения в собственную квартиру... день активного деления железобактерий... Кстати, Оля не сказала, что надо будет разменять бывшую жилплощадь,— видно, там вполне им хватает метров. Жена ушла (или уехала), набив в отсутствие мужа чемодан и китайскую, из рисовой соломы, сумку своими вещами.
     Но кое-что в спешке забыла — старые зимние сапожки, старую шубейку... Наверное, ещё зайдёт за ними или пришлёт своего человека. Почему бы не сегодня?
     — Ах, юбилей, юбилей, юбилей... — напевая невесть откуда взявшиеся идиотские слова, Гореславлев тщательно побрился в ванной и переоделся во всё чистое (нашёл последнюю смену в шкафу). Причесался, надушился одеколоном, купленным некогда Олей к его дню рождения, и лёг в маленькой их спаленке на нераскрытый диван. Здесь был их интимный уголок с засохшими розами на тумбочке.
     В большой же комнате обычно царствовал мир внешний, там долдонил телевизор, шелестели газеты, бывали друзья. Надо сказать, за истекший месяц Анатолий туда и не заглядывал... Зачем? Так он провалялся до обеда — Оля не шла. Гореславлев хотел уже было подняться и хоть картошки сварить (купил на днях картошки), как вдруг услышал: в дверь звонят.
     «Оля!» Но нет, он не встанет. У неё есть ключи, пусть сама отопрёт, зайдёт и увидит бывшего, некогда любимого мужа, может быть, уже близкого к смерти... Торжествуя, он не смог удержать негромкого стона, но более не пошевелился. Зажмурил глаза, вмиг намокшие слезами. Пусть, пусть она сама!
     И действительно, в двери щёлкнул ключ, и в квартиру вошли. Вошли тихо... видимо, она была одна. Она всегда ходит тихо, вся такая нежная, воздушная, в цветастых индийских платьях.
     Закричать изо всех сил: «Любимая! Меня вы не любили!..» Это, кажется, из Есенина. Она обожает Есенина. Впрочем, она, может быть, любит сейчас какого-нибудь южного поэта... кто там у них? Саади? Омар Хайям?
     В прихожей было тихо. Наверное, стоит перед их зеркалом и плачет. Увидев на полу его ботинки, а на вешалке серый старый пиджак, уже поняла: он дома. И кто знает, не раскаивается ли она сейчас? Не забежит ли, не ворвётся ли в спаленку, как буря: «Милый!.. прости...»
     Но в квартире было тихо. Еле слышно скрипнула дверь в большую комнату. Так и есть, хочет забрать забытые альбомы с фотографиями, книги по искусству. А может, и телевизор. Пусть забирает и телевизор, если у них нету.
     Кажется, кто-то ещё вошёл... наверное, новый муж... стесняются, говорят шёпотом. Но Гореславлев не встанет. Он не хочет их видеть.
     Да, вот они понесли что-то тяжёлое в дверь на выход... Телевизор?.. Один из них, спотыкаясь, идёт спиной вперёд, это легко понять по шагам... Но вот снова вернулись. Что-то складывают, чем-то шелестят. Ага, шкаф в прихожей открыли... но там ничего почти уже не осталось принадлежащее го ей. Правда, висит дублёнка, которую Оля купила Анатолию. Этой зимой он ещё её не надевал, говорил: слишком яркая... будто женская... пусть повисит... Оля сказала: ну, не хочешь — продадим и купим что-нибудь другое... Может быть, решила подарить новому мужу? Пускай, пускай всё забирают...
     Наконец, дверь тихо защёлкнулась, и Гореславлев понял: ушли.
     Надо бы посмотреть, на какой машине они приезжали, но он не встал. Наверное, на зеркальном «линкольне» или хотя бы на «ландкрейзере»… Весь мир купили. Всех нас унизили и сделали нищими.
     Гореславлев в слезах уснул. И проснулся уже от голода — свет бил в окно, вечерело. Юбилейный горький день клонился к закату.
     Он встал на неверные ноги и прошёл на кухню. Попил воды из-под крана и заглянул безо всякого интереса в большую комнату. Его удивило, что натоптано. Оле уже не жаль бывшей своей квартиры. А когда здесь жила, всех гостей заставляла надевать тапочки. И уж конечно, у неё самой и у Анатолия было по две пары тапочек — меховых для зимы и жёстких «Аdidas» для тёплого времени года.
     Но что это? Словно вымели всё — не оставили ни телевизора, ни торшера, ни серебряного подсвечника — собственного подарка мужу. Даже фотоаппарат Анатолия исчез с книжной полки... Зачем ей всё это?!
     А остался в комнате запах табака и дух винного перегара... Ничего себе у неё новый муж. Или это слуги нового мужа?
     Гореславлев открыл одёжный шкаф в прихожей — нет и той самой дублёнки. И обеих её шапок. Надо же, всё прихватили. Конечно, не без её настояния...
     Он горестно усмехнулся. Сейчас бы позвонить да саркастически расхохотаться... но где она живёт? Может, подруги могут подсказать?
     Гореславлев полистал городской справочник, исписанный на полях карандашом и чернилами, нашёл телефонный номер Светланы. Актриса ТЮЗа, старая дева с длинным носом, играющая немок, ведьм и комических принцесс в сказках Шварца, она всегда всё знает.
— Алё? Котик, ты? — Светлана тоже только что встала — актрисы ложатся спать на рассвете.— Я тебя, как всегда, люблю.
— Света... — пробубнил Гореславлев.— «Ура! Мы ломим, гнутся Светы...» Это Пушкин. Извини... ты не знаешь телефона Оли?
— Бедный! — запричитала она на другом конце провода.— Ты до сих пор один?! Говорила я ей, такого верного человека она больше не встретит... Ну хочешь, я разделю с тобой ужин и постель? Разумеется, платонически, и всё-таки?
     Гореславлев, горделиво отшатнувшись, молчал.
— Понимаю! Всё ещё любишь эту стерву... эт-то что-то неправдоподобное! Ну, конечно же, позвони ей. А хочешь, я позвоню, а потом она тебе позвонит? Что ей сказать?
— Что сказать?.. — Гореславлев глубоко вздохнул, получилось с клёкотом, как у орла.— Что я... я хотел поздравить её с юбилеем...
— Каким юбилеем? Ну, хорошо, хорошо.
     Анатолий, торопясь, прошёл в ванную, умыл лицо и принялся ждать, стоя в прихожей, звонка.
     Бывшая жена позвонила через полчаса, То ли Светлана ей долго что-то втолковывала, а та препиралась... то ли Оля не могла решиться позвонить — совесть грызла...
— Здравствуй, Толя,— услышал он её тихий голос.
— Здравствуй,— он чуть не задохнулся от волнения.— А что же ты не зашла даже? Не сказала... Я бы сам тебе помог погрузить, что хочешь… Телевизора мне не жалко... и дублёнки тоже…
— Какого телевизора? Какой дублёнки?.. — удивилась она.
— Ну как какой?.. — Гореславлев непослушным языком стал перечислять всё, что у него забрали её люди. И, кажется, уже догадался, что произошло. Бывшая жена воскликнула:
— О чём ты говоришь?! Я никого к тебе не посылала... и сама, конечно, не приходила... Что, и мои сапожки?! Куда же ты смотрел? Хорошие были ещё сапожки... Ты почему же не вышел, не поднял шум?!
— Я думал, это ты... У тебя же ключ.
— Эх, был тюха — и остался тюха!.. — расстраивалась бывшая жена.— Ключ я тебе, конечно, верну...
     Анатолий положил трубку. И стоял минуту, глядя в тёмное зеркало, где маячил, как медведь, незнакомый ему человек с затравленным глазами. Это был он сам, вечно нелепый и несчастный Гореславлев, которому дал же Бог такую странную фамилию, а значит, и судьбу. Гореславлев, тихий, скромный в компаниях, всю жизнь цитирующий стихи, иногда переиначив их для шутки:
— Скажи-ка, дядь, ветеринарам…
     Или:
— И умер бедный рапунок непобедимого владыки…
     Телефон снова зазвонил. Но Гореславлев не стал снимать трубку. Зачем?!
     И тут грянул дверной звонок. Не могла же она так быстро прилететь в его подъезд? Это скорее всего воры. Обнаглев, они вернулись ещё за чем-нибудь... Наверно, вспомнили, что в спальню не заходили. Он их сейчас убьёт. Пронзит.
     Анатолий метнулся на кухню, схватил длинный кухонный нож и рывком открыл дверь.
     За порогом стояла, в ужасе вытаращив глаза и округлив красный крашеный рот, актриса Светлана с бутылкой шампанского — пришла отметить юбилей развода своей лучшей подруги с её бывшим мужем.
— Прости,— буркнул Гореславлев, пряча нож за спину.— Входи.
— О-о!.. О-о!.. У тебя сейчас такое было мужественное лицо,— наконец задышала Светлана.— Если бы она увидела, она бы сразу вернулась! А я занята... у меня жених — немец-бизнесмен... ну вылитый артист Караченцов... только белобрысый...
     «Тоже изрядная вруша,— скорбно отметил Гореславлев.— И если подумать, тоже несчастная. Может, на ней и жениться? Нос... ну что нос?..
     Не всем же иметь утиные носики, как у Оли. Нет, нет, надо подумать».
     Если он ей предложит, а она откажет, Гореславлев от окончательного унижения умрёт на месте. Нет, лучше жить одному.
     Трудиться, трудиться на благо Родины.
     Женщина с роскошными соломенными волосами вошла, распространяя запах горьких французских духов, и сразу же встала к плите жарить под шампанское картошку. А телефон звонил и звонил...
     А вдруг это пытался дозвониться до Гореславлева сам Президент страны, которому уже доложили, что в таком-то городе такого-то человека обидели? Говорят, в некоторых государствах руководители так и делают в знак великодушной заботы о каждом своём гражданине? Например, в Люксембурге, где все друг друга знают в лицо, или даже — правда ли это? — в Эстонии...
     Ах, почему Гореславлев родился в такой огромной, как космос, несчастной, неустроенной России?..





Анатолий СТАТЕЙНОВ


     Анатолий Петрович Статейнов родился в 1953 году в деревне Татьяновка Рыбинского района Красноярского края. Окончил филологический факультет Иркутского госуниверситета. Трудовую деятельность начал в 1982 году в районной газете Манского района. Автор пяти книг прозы. Первая — «Обыкновенная история» — вышла в 1993 году в издательстве «Горница», последняя — «Повесть о старике Чуркине» — в 2002 году в издательстве «Буква». Основатель и директор издательства «Буква». Автор проектов «Поэзия на Енисее» (поэтические сборники), «Литературный Красноярск» (ежемесячная газета). Член Союза писателей России.

МИРАЖИ УШЕДШЕЙ МОЩИ

     Задичал Сергей Константинович. Крепко задичал. Седые волосы космами, лицо чёрное. Да и как по-другому, почти весь день на открытом воздухе, возле воды, а день на Косистом летом — двадцать четыре часа, было когда загореть. И у костров вечерами подкоптился. Обеды и ужины летом готовит на открытом огне.
     У отшельника другой жизни быть не может. Правда, рубашка на плечах и брюки чистые, без единой заплаточки. Это подстричь Сергея Константиновича некому, а в остальном — следит за собой. Банька у него тут есть. Каждую неделю топит.
     Увидел людей, обрадовался, засуетился. Чайник на печурку усадил, плавника в огонь подбросил, за сахаром в избушку побежал. Вспомнил, кружек нет, за ними полетел.
     Соскучился по разговору, общению. За последние три месяца мы у него первые гости, сам никуда не выезжал. Не так просто отсюда в гости выбраться.
     Один Константинович в заброшенном посёлке на берегу моря Лаптевых. Рядом лишь птицы перелётные, песцы да волки полярные. Только сели на лавочке возле его избушки, и по глотку чая ещё не сделали, как вскочил Дмитриев, заорал что есть мочи, бросился к берегу.
— Машка, ополоумела, что ли? Куда опять? Я тебе хвост надеру.
     Машка — чайка. У Дмитриева на Косистом штук десять красавиц живёт. Бывает, налетают чужие, но ненадолго. Это холостующая молодь, у которых птенцов нет. Кочуют из одного места в другое по морскому берегу. Ищут, чем бы поживиться. Молодым везде дом. А у кого птенцы — на Косистом прописались на весну и лето. Рыбу ловят, рачков всяких, у куличков яйца да птенцов воруют, ими детей кормят.
     Оказывается, Машка села на ящик с только что пойманной рыбой и прикидывает, какого муксуна выбрать. Впопыхах, из-за гостей, Дмитриев забыл бросить на ящик специальную крышку. Не усмотри — чайки весь улов растащат. Мастера украсть.
— Характер у ней — оторви да брось. Такая егоза, дня нет, чтобы чем-нибудь в неё не запустил. Я их всех знаю,— пояснил Сергей Константинович, когда вернулся запыхавшийся,— каждой имя дал. А с кем ещё тут разговаривать ? Чайки возле меня только и живут. Хоть и шумная птица, вороватая, зато общество любит. Одна чайка на берегу сроду жить не будет, ей соседей надо. Приеду с рыбалки, порублю муксуна на части — ешьте. Почти с рук берут,— подмигивает хозяин мыса нам,— так весёлой кампанией и ужинаем. Чайка — птица умная, но нахальная. Машка самая вороватая, изжога. У меня на бугорке ледник стоит, ещё от военных остался. Там рыбу храню, вот она её и учуяла. Крышкой ледник закрываю плотно. Мало ли чего. Подрыла песок в прошлом году, увидела щель между досок и залезла. А обратно не может выбраться. Кричит что есть силы. Хорошо, я с рыбалки быстро приехал, не случись мне вернуться, так бы и пропала. В леднике холодно, минус двенадцать. Посиди часиков восемь — и околеешь, не жравши. Чайка мороза не боится, было бы чего есть. А без еды быстро пропадёт. Там у меня муксун лежал, да он в мешках, смёрзшийся, не возьмёшь.
     Едим неторопливо, свежая, только что из сети, кумжа сама во рту тает. У нас с собой огурцы свежие, помидоры, сало. Дмитриев охотно берёт кусочки сала, соскучился. Здесь у него меню северное: рыба свежая, варёная, жареная, вяленая, оленина, весной добытая, — вот и всё. А из продуктов, которые не портятся, мука, крупы шести сортов, перцу горошком килограмма два, на всю зиму. Хозяин видит, что нам интересно, про всё рассказывает.
— Не голодую, грех жаловаться. Даже картошка есть. Правда, чипсы и просто сушёная. Я ведь сейчас с кораблей питаюсь. Они мимо проходят, меняю продукты на рыбу. Понятное дело, чаю у них куплю, кофе. Пока на своих ногах и руки работают, с голоду не умру. Якуты весной прилетали: говорят, копи рыбу, осенью заявимся, всё заберём. Косистый — бывшая военная база. Селились здесь войска ПВО, целая рота стояла. Радиорелейные подразделения и авиация. Аэропорт бетонной полосы не имел. Зато здесь длиннющая коса, намытая за сотни лет мелкой галькой. Её укатывали летом, а зимой сама смерзалась. Только снег счищай. На гальку эту любые самолёты приземлялись. Вряд ли ещё где в мире есть такая естественная полоса. Потому и выбрали здесь когдаато умные люди место под военную базу. Не случайно, совсем не случайно мыс военные присмотрели. Контролировать с горок возле Косистого радары могли весь Ледовитый океан. Очень выгодное место.
     Но это Советский Союз был, империя. Сейчас мы — слабо развивающаяся страна, и базы на Севере не нужны.
     Нет теперь на Севере ни ПВО, ни радиорелейных подразделений, ни истребительной авиации. Войска вывели, технику бросили. Жившие рядом с военными гражданские, которые кормили защитников свежей рыбой и олениной, тоже стали потихоньку выбираться на материк.
     И прекрасный посёлок, с котельной, дизельными станциями, за два года практически перестал существовать. Опустели улочки, школа — с обвалившейся крышей, ветры северные постарались. А в детском садиике, мы заходили, лёд по окна. Не успевает лёд за лето растаять.
— А я вот не уехал,— рассказывает Сергей Константинович,— нет у меня больше другого родного уголка. До прошлого лета с женой здесь жили и тёщей. Тёща умерла, похоронили в Хатанге. Она местная, с Косистого, и жена здесь родилась. Но жена после смерти матери в Хатангу перебралась. Разздва в год видимся. Конечно, надо бы вместе жить. Но не разорваться же между ней и собой.
— Не хочет жена с вами жить?
— Глушь ей тут, понимаешь. Без людей не может. А я, выходит, уже и не человек. «Давай в Хатангу, давай в Хатангу»,— передразнивает он жену.— А кто меня там ждёт? Что теперь, душу пополам рубить? Я ей так и сказал: мне не разделиться.
     Заговорил о предстоящем переезде Дмитриев, расстроился, махнул рукой, глаза трёт.
— Давайте лучше о чём-то другом. Рыбачу тут, охочусь. В этом году на Косистом ветра много. Тонны две за лето только и взял. Муксун. А омуль прошёл без меня. Пришлось к жене в Хатангу съездить, болела. Вертолёт шёл на Нордвик, сели мужики, рассказали,— как не поедешь? Вот время и потерял. Сюда вернуться тоже надо время.
     Он с тоской посмотрел в окно избушки.
— Да теперь что: бесполезно мотаться. Чтоото решать надо. Или тут, или куда-то на зиму определяться. Зиму откочегарю в Сындаско, а потом снова сюда. А может, и никуда не поеду. Видишь, сколько цистерн на берегу, военные оставили, керосина хватает. До конца моей жизни жечь не пережечь. Здесь много чего оставили. Когда часть уезжала, которые из офицеров плакали. Хуже нет, брат, чем своё бессилие чувствовать. Кто и как мог этих проходимцев из Москвы остановить? Тут и дураку понятно, России военная база нужна, а им нет.
     Константинович откашлялся — видимо, сам с собой советуется.
— Движок есть, гонит свет. От военных тоже движок остался. Я и здесь не пропаду. Зимой самая рыбалка. Муки, сахара за два года не съесть, выживу,— подбадривает мужик сам себя.— А без людей уже привык. В полярную ночь тяжеловато, но особо скучать некогда, рыбалка. Волки ходят, на них охочусь. А с декабря — белые медведи. Ни одного не застрелил: зачем мне их шкура, а тем более мясо?
— А почему без собаки живёте?
— Я бы взял, с удовольствием. Собака — как человек. Одна беда: надумаю выехать в Сындаско, ещё куда, а с ней чего делать? Здесь не бросишь и с собой не взять. Зачем мучить животное? Да и прибаливаю я, желудок. Случись что, кто её кормить будет?
     Никак не пойму, где он всёётаки будет проводить зиму. Видимо, сам не знает. Сергей Константинович когдаато был начальником местного аэропорта. Гостиница в его подчинении, диспетчера, авиационно-техническая база. Народ стал разъезжаться, аэропорт переименовали в посадочную площадку. Опять же Дмитриев командиром остался. Люди разъехались, а площадка была. Вертолёты по Северу работали, здесь заправлялись. Потом и геология в этом краю умерла. Площадку сократили. А Дмитриев остался.
— Всё рушится,— говорит он,— вон кладбище, никто не следит, падают кресты. И поправить некому. Я один не в состоянии. А дома какие красавцы. Специально для Севера деланные, утеплённые. Благоустройство полное. Ванны в каждой квартире, санузлы, телефоны... Мощнейшая котельная, специально такую строили, посёлок собирались расширять. Тут планы были ой-ё-ёй какие. Неподалёку рудник собирались бить. Всё прахом.
     Ходили мы по посёлку, знакомились с пустыми улицами. Сергей Константинович всё рассказывал и рассказывал: двухэтажное здание — поселковый совет. Вот эта двухэтажка — больница. Дома лечились, даже хирург в Косистом был. Дальше школа: спортзал, столовая, классы — как положено.
— Миражи здесь часто, море всёётаки кругом мыса. Я свой Косистый уже несколько раз видел. Даже людей, которые здесь жили. Ходят, улыбаются, а мне страшно. Хорошо хоть только летом миражи, когда круглые сутки день.
     Наверно, действительно тут миражи часто. И во время нашего приезда над морем стояли какиеето горы. Тёмные, прямоугольные, с макушками в снегу. Бывший с нами на мысе охотинспектор Владимир Кулаков считает, что это часть Северной Земли показало преломление света. Но миражи были без людей. Без птиц и чаек, не живые.
     Один мираж я даже сфотографировал. Но горы и долины на горизонте — одно, а миражи с людьми — скорее всего фантазии в голове Сергея Константиновича Дмитриева. От тоски по людям, обиды за посёлок, который умер раньше его обитателей. Вернее, реформы убили Косистый, правду нужно говорить. Да разве только Косистый?
— Я ведь ещё что здесь сижу? — говорит он мне почти шёпотом.— Может, всё вернётся, как думаешь? Ну найдутся же в России умные люди, смогут всё поставить как государству надо?
     Потом долго смотрит на знакомый берег океана и машет рукой:
— Всё вернётся, обязательно вернётся.
     Уходят люди с когдаато обжитых первопроходцами земель. Остаются единицы, как свечки. Вот и в Косистом теплится дымок над одним из балков, что обиходил себе Сергей Константинович. Топить целую квартиру ему не по силам.
     Сколько выдержит Дмитриев один, не скажет пока и сам. Скорее всего, всё-таки уедет. Зиму покочегарит в Сындаско, привыкнет среди людей. Там и останется. Но с Сергеем Константиновичем всё оказалось хуже, чем я думал. Он умер в Косистом, ровно через два года после нашего прилёта. Мне рассказывали об этом, когда мы летели к геологам на Нордвик. Дмитриева нашли вертолётчики. Они залетели к нему по пути за рыбой, а на нарах в балке нашли замершего хозяина. Отчего умер, никто не знает. Сердце прихватило, аппендицит, язва желудка?
     Глава администрации посёлка Сындаско, это семьдесят километров от Косистого, послала на моторке двух долган, они выкопали на местном кладбище яму, в неё Сергея Константиновича и похоронили. Без гроба. Могилка без памятника или креста. Вот и всё. На мой же взгляд, хоть и не сбылись мечты Сергея Константиновича на возрождение базы, умер он в любимом им месте, родного уголка не бросил. И если есть душа у человека, то Дмитриев на Косистом и останется.
     А посёлок обязательно возродится. Всё равно.





Михаил СТРЕЛЬЦОВ

      Михаил Михайлович Стрельцов родился в 1973 году в городе Мыски Кемеровской области. В 19955м окончил Кемеровский институт искусств и культуры. С 2001 года — в Красноярске. Участник литературных семинаров в Томске (2000) и Красноярске (2001). Участник I Форума молодых литераторов России (Москва, 2001). Член Союза российских писателей. Председатель правления Красноярской региональной общественной организации «Писатели Сибири», зам. главного редактора журнала «День и Ночь».

ТЕСТ НА СОВМЕСТИМОСТЬ

      С детства я был послушным, усердным мальчиком, понимающим всё буквально. Помню, как, полусонного, спотыкающегося, мама волокла меня по утренним сумеркам мимо сероватых сугробов и твердила: «Смотри под ноги!» Я смотрю. Это очень неудобно — не видно, что там впереди, и спотыкаюсь ещё чаще.
      В детском саду первые дни, когда днём нас укладывали спать, я ужасно мучился, подперев кулачками скулы. Ведь воспитательница прямо сказала: «Положите руки под щёчки», а не: «Сложите ладошки и просуньте их между щекой и подушкой». В школе сердился, когда говорили, что я сплю на уроке или ловлю мух, хотя на самом деле я просто смотрел в окно или вырезал складничком на парте Наташкино имя.
      После выпускного вечера, вдоволь набродившись по ночному городу, мы с Наташкой на цыпочках пробрались ко мне домой, но когда наступил ответственный момент, она вдруг сказала «нет», и я прекратил дальнейшие действия. Наташка почему-то обиделась и ушла. С тех пор я панически боюсь женщин: во-первых, они сами не знают, чего захотят через минуту, а во-вторых, не могут точно выразить словами, чего именно они хотят.
      В армию меня не взяли тоже из-за женщины. Вначале она стукнула по моему колену молотком, отчего нога неприятно и некрасиво дёрнулась, а потом поинтересовалась, сколько в стране республик. А когда я спросил, в какой именно стране, как-то странно на меня посмотрела, но уточнила вопрос. Но я всё равно не смог ответить, поскольку сомневался, есть ли у нас ещё республики. Тогда она спросила, знаю ли я каких-нибудь художников. Я ответил, что нет, потому что меня с ними не знакомили, но если ей интересно, то могу познакомить её с маляром Петровым из тридцать второй квартиры. Наверное, предложение врачу пришлось не по вкусу, так как она спросила ни к селу ни к городу, кто такой Наполеон. Это-то я знал и сказал, что, как пишут в журналах, это очень вкусное пирожное или коньяк, а ещё был такой иностранец, который, возможно, его очень любил, я имел в виду пирожное, конечно, потому что коньяк горький. А прославился иностранец тем, что когда ему стало у нас холодно, он поджёг Москву, чтобы погреться. Врач не сводила с меня глаз, из-за чего я начал нервничать: мало того, что держат в неотапливаемом помещении в одних трусах, бьют по ноге, задают глупые вопросы, так ещё и смотрят как на сбежавшего из зоопарка. Окончательно я убедился, что женщина слегка не в себе, когда она понесла полную ахинею, спрашивая, какой сегодня год, месяц, день недели. На что я посоветовал заглянуть в календарь, стоящий у неё на столе. После чего и вылетел из военкомата с белым билетом и постановкой на учёт у психиатра.
     Через пару месяцев я устроился на почту в отдел сортировки, потому что мама всегда меня ругала за неаккуратность и била головой об стену, если я клал что-то не туда. Она, пожалуй, была слегка не права с точки зрения подходов к воспитанию, но с некоторых пор я привык класть всё на свои места, всегда тушить на ночь свет, словом, к аккуратности. На почте мне улыбаются — значит, любят. Потому что я никогда не положу письмо не в ту стопку, если, конечно, вообще не забуду его положить.
     После смерти родителей бабушка забрала меня к себе, а через пару месяцев после моего тридцатилетия умерла и она. В двухкомнатной квартире сразу стало просторно, пыльно и одиноко, и я пришёл к выводу, что пора обзавестись семьёй. К тому же прочитал в одной газете, что в среднем вступают в брак к тридцати годам, и если бы я в спешном порядке не женился, то здорово бы подпортил статистику тому парню, что это написал. Поэтому я побрился, надел чистую рубашку, повязал галстук, сходил в парикмахерскую и только потом купил газету с брачными объявлениями. А что вы думали, жениться — не марку наклеить.
     Выбирать долго не пришлось: я отбрасывал все объявления, где не было адреса, а только телефон, потому что аппарат мне никто не поставил. Очень понравилась девушка на фотографии, но замуж она, наверное, не собиралась, потому что что-то там продавала со склада и оптом, а может, её продавали оптом со склада — я не понял. Поэтому выбрал объявление сразу под рекламой, надеясь, что моя избранница будет походить на эту девушку. Не зря же, в конце концов, напечатали фотографию!
     На следующий день, купив букет цветов, я отправился по указанному адресу. Женщина, открывшая дверь, тоже замуж не собиралась: во-первых, у неё был муж, а во-вторых, им пора было отправиться на кладбище, ещё когда любитель пирожного грелся во всполохах столицы. Зато она сказала, что я могу найти избранницу на площади у памятника имени этой площади. Пошёл дождь, и я стал мокрый, когда подходил к памятнику. Цветы со вчерашнего дня немного завяли, но мне всё равно было хорошо, и в голове вертелись стихи человека, изображённого скульптором:

     Уж сколько раз твердили миру:
     Люблю грозу в начале мая.
     Как мимолётное виденье,
     Белеет парус одинокий…

     Она стояла у памятника и по сравнению с ним казалась такой маленькой в обволакивающем фигуру светло-синем плаще, с яркоокрасным зонтом и белыми, как снег, волосами. А ещё меня удивили её глаза, огромные, тёмные, словно созревшие сливы, и грустные, как у человека, потерявшего кошелёк с пенсией по инвалидности.
— Это вы? — спросила она.
     Поскольку рядом больше никого не было, не считая каменного изваяния, пришлось сознаться, что это я, и подарить ей цветы. Она была такой красивой, лучше, чем девушка на фотографии, что я побоялся ей не понравиться. И хотя к встрече готовился, штудируя справочник по этикету, забыл, как себя вести.
— Зайдём в какое-нибудь кафе? — спросила она, что мы и сделали через десять минут, хотя мне не хотелось: так хорошо было мокнуть рядом с красивой женщиной под ярко-красным зонтом.
— Возьмите, пожалуйста, мороженое, салат и немного вина,— как замечательно всё она знает, а то отсутствие официанта справочник не предусмотрел, и я уже был готов сорвать со стены и предложить ей для чтения дощечку, где пишут, сколько стоит покушать.
     Вначале мы перешли на «ты», потом ели мороженое, пили вино, а я не мог отвести глаз от белизны волос, уложенных в короткую причёску, и рассказывал по её просьбе о себе. Рассказал, что мама и папа пили водку, курили, поэтому и сгорели вместе с квартирой. Что любил бабушку, что пенсии, страховки и зарплаты мне хватает. Что посуду мыть не люблю, поэтому стараюсь не пачкать, а старую просто выбрасываю и покупаю новую. Что терпеть не могу несвежие воротнички, поэтому умею стирать. Что… да мало ли чего можно рассказать о себе! И я даже чуть приврал насчёт своего возраста, чтобы не портить статистику, сказав, что тридцать мне ещё не исполнилось.
     А она сказала, что была два раза замужем, но ей не повезло. Первый муж умер от какоййто новой болезни, про которую я никогда не слышал, называется «афган», а второй часто её бил, на что я заметил, что с его стороны это было просто глупо. Она засмеялась, обнажив маленькие ровные зубки.
     Всё шло хорошо, пока между зубками не появилась сигарета. Я сказал, что если курить, то можно сгореть, как мои родители. Тогда она, нахмурившись, сказала, что вообще-то я ей нравлюсь, но чтобы точно быть уверенной, надо провести тест на совместимость. Я что-то читал об этом, поэтому сразу же согласился.
— Я буду быстро называть слова,— объяснила она,— а ты говори противоположные по значению. Готов? Начали?
     Я подобрался, привёл мысли в порядок, представил себя вновь в школе, на выпускном экзамене, и приготовился сражаться за право быть избранным. Те экзамены я сдал. И неправда, когда говорят, будто я придурок. Я просто понимаю всё слишком буквально.
— Холодный.
— Горячий.
— Белый.
— Чёрный.
— Стоять.
— Сидеть.
— Тонкий.
— Толстый.
— Хорошо!
— Плохо.
— Закончили!
— Начали.
     Она вновь нахмурилась; возможно, я её чем-то расстроил, поэтому стиснул зубы, призывая на помощь всё своё мужество и эрудицию,— я просто должен сдать экзамен! Иначе эти волосы, эти глаза, этот красный зонт, цветы на столе — напрасно…
— Хватит. Кончай комедию ломать!
— Недостаточно. Начинай трагедию делать.
— Слушай, ты специально, да?
— Заткни уши, я нарочно, нет,— меня не поймаешь на запутанных фразах.
     Она втиснула голову в ладошки, склонившись над столом,— возможно, тоже собиралась с мыслями. Это же не просто тест, а на совместимость!
     На всю жизнь! На проверку слуха уговора не было, но она, применив новую тактику, прошептала еле слышно:
— Боже! И какой был смысл…
— Дьявол! Никакой ерунды не было.
— Чтобы я ещё когда-нибудь согласилась пойти к этой женщине…
— Ты всегда отказывалась лежать с тем мужчиной.
— Идиот!
— Умница.
— Тебя мама в детстве не роняла? — похоже, задания всё усложнялись.
— Меня папа в старости поднимал.
— Проклятие Господне! Наказанье!
— Чёртово прощение. Поощрение.
— Ты глухой? Говорю — не юродствуй!
— Я всё слышу. Молча молись.
— Ты на самом деле душевнобольной, или я тебе не нравлюсь?
— Я понарошку физически здоровый, ты мне нравишься.
— Пошёл вон!
— Вернись.
     Я видел, мной недовольны. Но почему? Я же стараюсь! Похоже, всё безнадёжно, потому что с каждой фразой она старела, сжималась, горбилась, словно её ударили, и вдруг… воспрянула и проговорила чётко каждую букву:
— Я т-е-б-е н-е н-р-а-в-л-ю-с-ь!
— Т-ы м-н-е н-р-а-в-и-ш-ь-с-я,— повторил я.
     Что-то промелькнуло в сливах-глазах — может быть, блиц лампочки, или вино просочилось в кровь бодрящим нектаром, но этот блеск оживил, воскресил увядающие лепестки вчерашних цветов.
— Я дура,— скороговоркой произнесла она.
— Ты умная,— согласился я.
— Уродина!
— Красавица.
— Грубая!
— Нежная.
— Тяжелее воздуха!
— Воздушная,— я замер, украдкой покосился, уверенный, что засыпался, ответил неправильно. Но девушка светилась. И белое каре волос с тёмным и алым придавали лицу ангельский, именно воздушный оттенок.
— Хитрая!
— Честная.
— Страшная!
— Прекрасная.
— Громоздкая!
— Миниатюрная.
— Дикая!
— Дом… Декоративная.
— Ты меня ненавидишь?
— Я тебя люблю…
     Мы прожили вместе уже пять лет, наш маленький сын недавно стал бормотать что-то вроде «мама». Я работаю кассиром в сбербанке и горжусь оказанным доверием. Друзья часто спрашивают: неужели я ни разу не ссорился с женой? Что им ответить? Просто я любим, люблю и счастлив. И какое чудо всё-таки придумали — тест на совместимость! Вот только не знаю, когда он закончится…

1994





Михаил ТАРКОВСКИЙ

      Михаил Александрович Тарковский родился в 1958 году в Москве. Внук поэта Арсения Тарковского, племянник кинорежиссёра Андрея Тарковского. Окончил МГПИ им. В. И. Ленина по специальности «география и биология». После окончания работал на Енисейской биостанции (Туруханский район Красноярского края), с 1986 года — штатный охотник, а последние годы — охотник-арендатор в селе Бахта Туруханского района. Писал стихи, в последние годы перешёл на прозу. Основная проза выходила в журналах «Согласие», «Москва», «Литературная учёба», «Наш современник». Сибирь, природа, охота — темы его книг. Лауреат нескольких литературных премий. Автор книг: «За пять лет до счастья» (Москва, 2001), «Замороженное время» (Москва, 2003) и др.

«ВЕКОВЕЧНО»

      Уже с десяток лет по левому берегу Бирамы охотился Митька Шляхов, худощавый и крепкий парень с правильным, усталым лицом и складчатым шрамом под глазом. Весной по возвращении из района его посреди деревни встретил шебутной дед дядя Толя Попов, недавно похоронивший жену. Он издали закричал: «Мне тот берег отвели... Убир-р-ай капканья к едрене матери!» Та сторона Бирамы пустовала, Митька относился к ней как к своей собственности, и у него было там четыре дороги, которые теперь предстояло убрать. Возбуждённый дядя Толя раз десять повторил, что ему «чужого не надо, но его есть его», а Митька, взбудораженный жгучей и понятной таёжной ревностью, ушёл домой, зачесал голову и стал «кумекать», представляя Бираму, которую ему никогда не приходилось ни с кем делить и где с каждым камнем и лиственью у него были свои отношения.
      Митька сидел в любимой позе — поджатая нога, папироса во рту, рука чешет затылок, а сам будто подсмеивается над собой, хотя именно так вот, с почёсом и с кумеканьем, всё у него и делалось: обустраивалась тайга, ловилась и сдавалась рыба, ставилось сено на двух коров и росло трое ребятишек. Двигался он, словно ему чтоото мешало, топтался, свозя шапку, порывисто шевеля всем телом, поводил то плечами, то шеей — колол ли чурку или разгребал разношенным и будто брюхатым юфтевым броднем снег перед «Бураном» на предмет воды,— весь расстёгнутый, ухо шапки топырится, сзади топор торчит, в зубах папироса. Одевался во сто одёжек: сверху что-то вроде тонкой, всегда расстёгнутой телогрейки, под ней расстёгнутый же азям, под ним истлевшая безрукавка, под ней азям из портяночного сукна, под ним свитер. Всё это тряслось карманами, в которых погрохатывали спички, отовсюду сыпался табачок, гайки, пульки от «тозовки». Собираясь закурить, останавливался, возился, постукивал по карманам, ловил отзывающиеся сквозь бесчисленные слои платья спички, нащупывал портсигар — чёрную пластмассовую коробочку с надписью «Набор свёрл», служившей для товарищей предметом неприедающихся шуток: «Петрович, дай сверло-то!» Сгоревшую спичку засовывал в коробок снизу, так что коробки у него были неряшливо-пухлые, с оттопыренными доннцами. Дома курил не переставая, сидел, подоткнув колено на диване, косясь в телевизор, докуривая одну папиросу, уже нащупывал другую, прикуривал всегда не с первой спички, отвлекаясь на разговор и пыхтя. Пылающую спичку пихал в переполненную половинку пивной банки, и та горела костром, а Митька сидел, поджав колено и задумчиво глядя в огонь. «От старый пенёк! — всё качал головой Митька.— От чё удумал, есть же участок под боком, а всё покой не берёт!»
     Покой дядю Толю и правда не брал. С годами он каккто всё бодрел, и если лет десять назад его звали Инвалидом из-за хромой ноги, то теперь нога прошла, клюку он свою выбросил и, снаружи подсохнув, настоявшись на каких-то экономных стариковских соках, будто навсегда застыл в своих шестидесяти годах. Был остроумен, до предела непоседлив, говорил солидно, басовито и, сильно сельдюча, гудел эдакой шепелявой трубой. Летом похоронил жену, тётю Феню,— разбитая параличом, она двенадцать лет пролежала пластом на койке.
     Едва открывался Енисей, дядя Толя уже петлял между льдин в своей рыжей, исшорканной до оловянного блеска «обухе» с фанеркой вместо половины стекла, про которую мужики говорили: «О-о, Прокопич, стекло у тебя богатейшее!» Носился по сети и, подъезжая к берегу, лихо разворачивался и, метнувшись несколько раз вверх и вниз, проверял, нет ли кого чужих. Взвалив мешок, бодро шёл на угор, на слова встречного мужика: «Погода налаживается!» — гулко бросал: «Я велел!», а дома снимал ушанку, и под шапкой была потная лысеющая голова с завитками волос и стыдно светящейся кожей. Сидел, переводя дух, на табуретке: огромные руки, плоские пальцы с выпуклыми, как жёлуди, ногтями, в ушах седые волосы, бритое морщинистое лицо в усах и серые глаза с мутно размытыми краями радужины. Казалось, через заросшие уши, через эти мутные глаза жизнь должна бы доходить тоже мутной, приглушённой, покосившейся, а жизнь эта что ни день обдавала новой кристальной отчётливостью, и чем мутнее становились эти глаза снаружи, тем яснее и прозрачней гляделось в них из дяди Толиного сухого и жаркого нутра — на тучу, свинцовую воду и освещённую низким солнцем рыжую поленницу, на едва тронутую ветром пятнистую гладь Енисея, на молодую девку с банкой и гуднувшей в ней мухой, на розоватый в жёлтых жилах пласт осетрины, мелко дрожащей под слоем соли.
     Однажды он, наклонившись попить к минерально-прозрачной бираминской воде, увидел на фоне высоких и будто тёмных облаков своё старое и худое лицо. Вздрогнув, он перевёл взгляд дальше, в речную глубь,— лицо растворилось, и остались только колыхающиеся огромные и будто увеличенные рыжие камни.
     Ясным осенним деньком клепал Митька под угором казанку, клал дюралевую заплату на пропитанную краской тряпку, и проходящий мимо дядя Толя рванулся, сунулся прямо в руки, в дрель, в краску, пробасил: «На сто, парень, садис? На краску? Сади на солидол — вековееееечно будет!» Митька рассмеялся, долго качал головой, мол, от старый, отмочит дак отмочит, и всё чудилось, как протяжным и гулким эхом отдаётся это басовии тое «векове-е-ечно!» по берегам и хребтам.
     На охоту дядю Толю по старой дружбе забросил на вертолёте охотовед, а Митька уехал, как обычно, на лодке-деревяшке. Ночью накануне отъезда шумно отходил толкач с баржей, светя прожектором, дул ветер, отползала бесформенная чёрная туча, и за ней свежо сияло созвездие Медведицы. В сенях тёмный, замусоленный до блеска топорик со свежей полосой лезвия был воткнут в пол и, держась на самом уголке лезвия, казалось, висел в воздухе. На другой день гружёная деревяшка стремительным кедровым носовилом, как бритвой, резала кручёную дымчатую воду, распластывала сжатую плитами тугую, в продольных жилах, воду слива. У первой избушки Митька хватил винтом донного льда, и тот задумчиво всплыл зелёными хлопьями с влипшими камешками. Наутро кидал спиннинг, и подцепился таймешёнок килограмм на семь, которого он подсёк, с силой изломив удилище, но тот сорвался, веером рассыпав по воде розовую крошку губ. У последней избушки возле берега был ледяной припаек, на который он с разгону залез лодкой. Лодка стояла косо, задрав нос, корма выдавалась в Бираму, собирая свежий ледок, и в кристальной воде неподвижно синел сапог мотора. Вечером у избушки Митька с пулемётным треском пилил дрова «Дружбой» без глушителя, и в темноте свирепо бил рыже-синий выхлоп из круглого оконца и чудно озарял подстилку.
     С дядей Толей они так ни разу не увиделись, только в одном месте на том берегу торчала в камнях свежая ёлка, и напротив неё в лесу темнел чум из рубероида.
     Частенько он видел на той стороне Бирамы лыжню, выгоняющую дедов берег, но даже в крутых поворотах показательно избегающую Митькиной территории. Правда, когда Митька сел на «Буран», дед сдал позиции и, экономя силы, ходил по готовой дороге. Митька оставил на воткнутой палке записку, мол, «чё шарахашься, как чужой, заходи в избушку-то, хлеб в салафане». Тот раз зашёл, но без него, оставив на нарах кружку с недопитой водой.
     Вверху за Майгушашей, по которой проходила Митькина поперечная граница, была бывшая пилотская избушка, где и базировался дядя Толя. В устье у своего берега он наколол торосов и настроил печурок из прозрачных голубых льдин. Митька ехал в свою избушку на Майгушаше, а в печурке сидела живая норка, к которой Пестря, Митькин кобель, бросился стрелой и, вырвав из капкана, задавил рядом с печуркой. Митька подлетел на «Буране», забрал норку и поехал за устье искать деда. Он гнал передутую дедову лыжню, реку всё сильнее спирали хребты, крутые каменные пабереги обрывались в бурлящие чёрные промоины, он бросил «Буран» и пошёл пешком. Уже стемнело, дул ветер, пробрасывал снежок, лыжню совсем задуло, и Митька нашёл только бочки в тальниках. Он надеялся, что залает дедова собака, но та не лаяла — как потом оказалось, избушка стояла далеко в хребте. Митька отложил поиски на завтра и уехал вместе с норкой к себе в Майгушашу, а на следующее утро дед возьми да ещё потемну уйди обратно вниз. Митька по утренней сини, с фарой, подъехал к устью и наткнулся на свежую лыжню: «От пенёк шебутной! — выругался он, враз вспотев.— Ведь теперь так и решит, что я у него норку из капкана спёр! От позорище-то!»
     Митька завернул норку и вместе с запиской повесил на высокую палку в устье Майгушаши. Камнем висела на душе эта проклятая норка, и, понимая, что не стоит она таких переживаний, он чем больше старался о ней не думать, тем сильнее думал. Вернувшись из дальних избушек и выйдя на связь, он узнал, что дед, недовольный охотой, как раз в то утро убежал вниз к соседу-охотнику из Имбатска, откуда его через две недели вывезли вертолётом. «Значит, до деревни теперь»,— с досадой подумал Митька, которого бросало в жар при мысли, что вот уже больше месяца дядя Толя считает его мелким вором. Ловя в прицел белку, с цепким топотком взмывшую по стволу листвени, или подходя к припорошённому, висящему в царском великолепии ворса соболю, он уже не радовался, а чувствовал только одно — что, как топор в сучкастой листвяжной чурке, всё глубже увязает в этой дурацкой истории.
     В деревне выяснилось, что уже дома дядю Толю хватил инфаркт и что он больнице в Туруханске. Прилетел он перед Новым годом, не морозным, серым деньком, и Митька, выждав сутки, пришёл к нему, прихватив снятую и оправленную норку. Дядя Толя, с пергаментно-жёлтым лицом, на котором темно выделялись подстриженные усы, лежал под красным стёганым одеялом, выпростав руку с плоскими пальцами и фиолетовым, ещё в тайге ушибленным ногтем. «Ну, ты как, дедка?» — спросил Митька, порывисто сжав эту тяжёлую, холодную, как рыбина, руку. «Парень, тязево,— сипло ответил дядя Толя и, переведя дыханье, кивнул сквозь стену.— Анисеййто, гляди, как закатало». И, будто продолжая находиться где-то вне своего отказавшего тела, рассказал, как его прихватило («колотьё так и хлестат») и как врач сказал после: «Хоросо, сто ты не зырный, ну, не толстый, в смысле, а то бы крыска». Митька, внимательно кивая, выслушал, а потом вытащил из кармана норку и принялся объяснять: «Дяа Толь. Короче, кобель, козлина, у тебя нагрезил...», — но дядя Толя не дослушал и только сделал лежащей на одеяле рукой-рыбиной слабый и далёкий отпускающий жест... А когда Митька выходил на улицу, вытирая шершавым рукавом глаза, там уже вовсю разворачивало на север, расползались облака, открывая нежноосинее окно, на фоне которого торопливо неслись последние дымные нити какой-то другой, близкой облачности, и на душе тоже легко и свободно было, будто движением дяди Толиной руки отпустилась не только эта злополучная норка, а все грехи его жизни.
     Летом дядя Толя привёз из Красноярска Галю, аккуратную и вежливо-осторожную пожилую женщину, с которой познакомился в больнице и которую не приняла только дочь Афимья, а все остальные говорили, что, конечно, поторопился дедка, но Феня «двеенаддцать лет» разбитая пролежала, а ему тоже пожить охота.
     Вернувшись, дед в тот же день, организовав мужиков, стремительно стащил лодку с уже привинченным мотором, заправленным бачком и уложенным в ящик самоловом. Митька рыбачил с ним рядом и, высматривая самолов, видел, как билась у деда под бортом, вздымая брызги, рыбина. Полчаса спустя дядя Толя поднёсся к берегу, из мешка торчали два хвоста, и вдоль лодки, судорожно приоткрывая жабры, литым бревном лежал огромный осётр.
     Под осень дядю Толю свалил второй инфаркт.
     Из больницы его привезли на «Лермонтове», под руки вели на угор, откуда с пристальным участием глядел народ. На полпути дядя Толя сел на камень и долго отдыхал, глядя в пустоту потухшими глазами. Недели через три он засобирался с Галей в Красноярск — уезжать.
     Вечером за два дня до теплохода он с аппетитом поел, а потом его вдруг вырвало. После укола дядя Толя сидел на табуреточке, сын и дочь поддерживали его за руки. Срывающимся голосом он крикнул: «Так зыть хочу!» — и заплакал, а через час умер, так никуда и не уехав, и наши бабы говорили: «Феня не пустила».





Василий ТИТЕНКО

     Василий Алексеевич Титенко родился в 1941 году в деревне Кирилловка Иланского района, в крестьянской семье. После окончания десятилетки поступил в Енисейский педагогический институт на историко-филологический факультет (окончил в 1963 году). Работал журналистом в редакции газеты «Енисейская правда» (Енисейск), редактором газеты «Заря коммунизма» (Канск), выпускающим газеты «Победа» (Нижний Ингаш). С 1989 года — редактор боготольской газеты «Знамя Ленина» (сейчас — «Земля Боготольская»). Рассказы публиковались в альманахе «Енисей», в коллективном сборнике «Всё от матери». Автор нескольких сборников рассказов, повести «Цветок папоротника», посвящённых сибирской деревне. Участник многих семинаров молодых писателей. Живёт в Боготоле.

ЧЕРЕМША

     Была б моя воля, нашу корову из стайки бы не выпускал, не то что со двора: как вырвется на улицу, так и поволоклась куда глаза глядят. Ещё Рябинкой назвали такую блудливую. Мама жалеет её, до пастухов отпускает, чтоб молока больше было...
     Зла не хватает: после дождя грязь развезло, а тут иди ищи эту животину. Хорошо бы ещё с Петькой, так у них корова дальше огородов не забредёт. Зато Домнина Чернуха поплелась с нашей, потому в попутчиках со мной Женька. Для девчонки, может, и ничего, а надо мной пацаны хохочут: «Смотри, в примаки не угоди». Примак — это дед Кузьма. У него старуха умерла, так он перешёл жить к бабке Марфуте, у которой корова доилась круглый год. Никогда не стану примаком.
     Одному лазить по тайге тоже несладко. В прошлом году волки задрали пять овечек, правда, это осенью. Теперь, говорят, звери уходят подальше от людей, в лес, но кто их знает, вдруг перепутают дорогу...
— Женька, ты не боишься волка?
— Не-а.
— Правда?
— Так у меня одни кости.
     Вот хитрюга. Я толще её, значит, меня могут схрумкать. Утащат в кусты, слопают и косточек не найдёшь, даже могилки на кладбище не будет... поплакать никто не придёт.
— Васятка, чо зубами стучишь? Замёрз?
— Ага.
— Ты шлёпай по грязи, она тёплая.
     У Женьки ноги до колен в грязи, как в чёрненьких сапожках. Я шёл по обочине и не успел вымазаться. Нужно быть дохляком, чтоб замёрзнуть, когда начало припекать солнце, но не скажешь ей, что от страха зубы застучали. Я оглянулся — деревни не видно.
— Ну, греешься?
— Правда, теплее.
— Давай пробежимся?
— Па-а-шли!
     Ошмётки грязи слетали с наших ног, и то ли ветер шумел в ушах, то ли лес гудел: «Не обгонишь, не обгонишь». Жарко. Душно. Весело.
— Не могу-у...
     Женька сдалась. Ещё несколько шагов, и я остановился бы, но хвастаюсь:
— Я до ключа добежал бы.
     Ну и зануда эта Женька, сразу прицепилась:
— Духу не хватит.
— Спорим?
— О чём?
— О чём хочешь.
     Ничего не придумав, я протянул руку, тиснул Женькины холодные тонкие пальцы и побежал. Хоть умру, а добегу — не стану сопли распускать перед ней. И лужи мне нипочём. Штанины намокли. До ручья — рукой подать, на ходу оглядываюсь: Женьки на дороге нет. Можно и шагом пройтись, но вдруг она заметит, что схлюздил? Нет, добегу...
     «Шух-шух»,— шумят холщовые штаны.
     Вот и ключ! Вода позванивает по камням, ух, ледяная — обожгла ладони, лицо. Ой, какая вымахала травища! Стой, Васька! Так это же... Не верю глазам — че-рем-ша, настоящая, зелёненькая, пахучая! Сладкий красный корешок. Голова от радости закружилась.
— Жень-ка-а-а!
     Вон ещё ершится кучка черемши, чуть подальше зеленеет, наверно, она же. Маслянисто-горькая, как сало с чесноком. Ничего на свете нет вкуснее.
— Чо, Васятка? — запыхавшаяся Женька таращит глаза.
— Целуй.
— За что?
— А это видишь? — приподнимаю черемшу, как флаг.— Бери, попробуй!
— Уррра! Васятка, миленький! — она подпрыгнула и чмокнула в щёку.— Перезимовали, Васятка, перезимовали!
     Женька плакала и смеялась, хлопала по плечу, как настоящий парень. Глаза, как вода в речке на перекате, сияют.
— Я-то, я-то чо?.. Стакан молока — и день могу носиться, как коза.
     Она не жевала — сосала черемшину, причмокивая языком.
— А братики лежмя лежат, кровь с зубов идёт. Им витаминки нужны.
     И зачем я с целованием этим приставал?
— Женя, рви, вон целый пук черемши.
— А ты? Давай вместе!
— Мы много нарвём!
— И всем в деревне расскажем.
— Не поверят.
— А мы наедимся и хукнем, запах у черемши лучше всяких одеколонов.
     Радостно поёт ручей, словно подсказывает, что впереди черемшины растут. Замурлыкала смешно Женька: не запоёшь во весь голос, когда пол ила от бега. Был бы мешок, мы бы набузовали полный. Вот ребятня обрадуется, что мы открыли черемшу.
— Васятка, надо домой... Коров ещё искать.
— Ага. А то и нас потеряют.
     Иду, не оглядываюсь, слышу — сзади сопит Женька. Что бы ей хорошенькое предложить?
— Женя, давай всегда вместе?
— Мы и так вместе.
— Не-е, чтобы до гроба, поклянёмся черемшой.
     Она обогнала меня.
— Это как?
— Ну, ты и я поклянёмся, чтоб нам черемша не попадалась, если кто схлюздит, подведёт друг друга.
— Хорошо, только пусть тому не попадается, кто клятву нарушит.
— Идёт. Клянёмся.
— Давай медленно и тихо, нет, громко, чтоб лес слышал. Раз, два, и... кляянём-ся черем-шой!..
     И оба застыли. Тайга несколько раз отозвалась: «Ой, ой, ой».
     Мы вышли на дорогу. Смешные наши следы: мои — огромные, как у медведя, Женькины — маленькие, понятно, она — девчонка. Если бы не искать коров, мы были бы самыми везучими в деревне. Правда, после клятвы я не знал, что будет дальше. Выручила Женька:
— Васятка, ты тоже на войну пойдёшь?
— Ага, когда вырасту.
— Мне кажется, война, как речка, без конца.
— Почему речка без конца? Она в море попадает.
— А война-то всё не кончается.
— Кончится. Учительница говорила.
     Женька, довольная, мурлычет тихонько какую-то песенку. И мне кажется, был бы я большим, так эту войну быстро закрыл, пусть бы даже в меня стреляли, лишь бы не убили. Нет, не убьют.
— Жень, а меня могут ранить, глаза повыбивают, и не увижу тебя.
— Ты всё равно меня узнаешь. Наемся черемши, дыхну на тебя, и узнаешь, мы же поклялись. Действительно, никто и не догадается, что мы сговорились.
— Вась-ка-а, Жень-ка-а!
— Брат зовёт? — спросила Женька.
— Ага. Эгей-эй! — закричал я.
     Иззза куста черёмухи выскочил Ваня.
— Где вы пропадали?
     Хмурится, ворчит, а сам и не знает, что у нас черемша. Лезу за пазуху, целую горсть достал: он сразу догадался.
— Ну, хотел баню устроить, ладно уж, черемша вкусная, а коров я сам пригнал.
— А у меня много, во! — хлопаю по мягким бокам.
     Мы возвращаемся домой настоящими героями. Женька говорит Ване, что на зиму они насолят большую бочку черемши, чтоб до следующего лета хватило. А я знаю, что во всех избах сегодня будет пахнуть черемшой.





Вадим ФЁДОРОВ

1931—2008

     Вадим Николаевич Фёдоров родился в Уральске. Детство и юность прошли на Дальнем Востоке. С 1955 года жил в Красноярске. Начинал как журналист-газетчик. В последующем — тележурналист, кинорежиссёр, автор сорока документальных телефильмов. Стоял у истоков красноярского телевидения. Многие работы были удостоены высоких оценок. Почётные дипломы на Всесоюзных кинофестивалях: Ташкент, 1975 (фильм «А теперь Саяны»), Ленинград, 1977 («Строим ГЭС»), Тюмень (фильм «Шаман» удостоен первой премии). Диплом международного кинофестиваля в Лейпциге за фильм «Земля свершений наших». В последнее время писал очерки и воспоминания. Публиковал их в красноярских газетах. Печатался в журнале «Сибирский промысел», в альманахе «Новый Енисейский литератор», а также в тематических книгах-сборниках «Земной поклон», «Серебряные рельсы» и др. В 2007 году вышла книга очерков «Оглянись и вспомни».

«ВОТ И ВИТЯ ПРИШЁЛ...»

     Пусто... Всё вокруг вдруг опустело. Это первое чувство после сообщения по московскому радио о кончине Астафьева. Но оно не исчезло и сегодня. Когда-нибудь, наверное, пройдёт...
     Все радиоконцерты, рекламы, обзоры в тот день казались странными, нереальными... О чём это они? Чему смеются? Ведь с нами не будет — уже никогда, никогда! — Виктора Петровича.
     Работая в документальном кино, я не мог с ним не встречаться. Ведь каждый из нас считал за великое счастье, если в фильме будет говорить и думать Астафьев. Кстати, когда он говорил — даже о вещах, казалось бы, очень простых,— то всегда думал. Могут сказать: а как же иначе? У всех так. О нет! Многие просто говорят, а он самой обычной разговорной фразой — предлагал нам задуматься. Мы — журналисты, киношники,— это знали. И за ним гонялись. И очень боялись Марии Семёновны: она его от нас оберегала.
     Он был безотказен. Иной раз можно слышать: сложен, колюч. Да поискать (и найдёшь ли?) человека, который так уважал бы чужой труд! Какая там «колючесть»!
     Помню первую с ним встречу. Я сижу у них дома (Академгородок), с опаской поглядывая на Марию Семёновну: не турнула бы. И была бы права: во время разговора Виктора Петровича били приступы — хронический бронхит в разгаре! — затяжного кашля: лицо натужно краснело, на глазах слёзы.
     Цель моего прихода: получить интервью для документального фильма, посвящённого высокому уровню культуры в Красноярске (в чём, помню, сам сильно сомневался). Ну, кампания шла тогда такая: «Сибири — высокую культуру».
— Нет, об этом не буду. Это что? Заказ «Большого дома»?
— Да нет, что вы! Мы это... сами... Нам крайком не указ,— растеряннно пролепетал я.
     Астафьев даже кашлять перестал. Насмешливо и с любопытством посмотрел на меня: — А куда ж вы денетесь-то?
     Но договорились: он расскажет о том, что сделано им за последний год, и о планах на годы предстоящие. Я остался доволен: именно это для фильма и надо! Спросил, когда кинооператору можно приехать. Астафьев ответил: — Да хоть сегодня, хоть завтра. — Но ваш бронхит... — А когда он кончитсяято? А у вас, как я понимаю, всякие там графики...
     Мы приехали уже утром. Кашель, к счастью, поутих, и киносъёмка — тут же, рядом, в берёзовой роще,— состоялась.
     Астафьев понимал сложность нашей работы. Он безропотно отрывал для нас минуты и часы драгоценного для него времени. Мне кажется, он нас... жалел.
     Встреч с ним было не так уж много. Конечно, мне хотелось бы иметь их больше. Зато каждую, пусть даже очень давнюю, помню чётко и ярко, как будто она была вчера.
     Но почему-то особенно часто вспоминается Астафьев в Енисейске, в дни юбилея города. Вот уж праздник был так праздник! Незабываем! От всего сердца, истинно по-сибирски справили его енисейцы: и с размахом, и задушевно.
     Виктора Петровича я увидел тогда поонастоящему счастливым, словно наконеццто человек вернулся домой. Но ведь так оно и есть: тёмные от времени дома, деревянное кружево на ставнях и воротах, старые храмы и золото крестов в высоком небе — это всё его, родное и понятное. А рядом река, родная...
     А люди! Это ведь они в тяжёлую для писателя минуту ему дали телеграмму: «Пиши, как писал: мы тебя понимам». Астафьев был счастлив вдвойне: в этот день его друг и ученик Алексей Бондаренко (охотник, вдруг отложивший ружьё) представил землякам-енисейцам свою первую книгу. Первая книга ученика... Это ли не великая радость для Учителя! Мне перед кинокамерой тогда говорили многие. Взволнованно и хорошо. О чём? О безусловном возрождении Енисейска, «отца сибирских городов», о преобразованиях и второй его молодости. И лишь Астафьев, немного помолчав, грустно улыбнулся: «Да хоть бы таким его и сохранили...»
     А ещё встаёт в памяти теплоход «Антон Чехов», где проходил семинар, посвящённый коренным народам Крайнего Севера. Мой сосед по каюте Алитет Николаевич Немтушкин позвал меня в гости к Астафьеву. Тот был участником семинара. Я отнекивался: мол, неудобно как-то... ведь сам-то он не приглашал. Алитет меня упрекнул: «Ты не знаешь Петровича! Он доступен всегда и всем».
     У Астафьева в каюте гость уже был — его старый товарищ скульптор Владимир Зеленов. Хозяин и гость сидели у окна и... пели. Зеленов (мы знакомы), не прерывая пения, указал на лавку напротив.
     Они тихо пели старую и очень грустную русскую песню. И оба смотрели в окно, на реку. Долго смотреть на речную волну весело в молодости: река обещает, сулит... В годах преклонных — грустно: она напоминает.
     Я сидел и слушал — Алитет кудаато исчез,— но потом незаметно всё же ушёл и я: такие минуты не для зрителей. А так бы хотелось слушать и слушать! И на них смотреть! Передо мною сидели два красивых замечательных человека, а за окном жила красивая река. Проплывали мимо обла ка, берега и островки-«кораблики». Всё в закатном солнце. 29 ноября 2001 года было далеко...
     Самка лосося после икромёта — это главное в её короткой жизни — устало отплывает в сторону. Всё! Время умирать... Выпустив в свет полное собрание своих сочинений — дело всей жизни, 15 томов боли,— Астафьев писать уже не мог. Болезни шли на штурм.
     Недавно перечитал я «Фиесту» Хемингуэя. Роман знаменитый! Кого там только нет! Тореадоры, поэты, роковые шлюхи... Но рука подтянула старый сборничек «Царь-рыба», мой любимый. И вновь Тугунок сжал кусок хлеба в руке как пропуск к миске с горячей ухой. От нетерпения выпить перед ухой вновь у Киряги-деревяги словно дымился его деревянный протез. И вновь приподнялась на нарах голодная мать, с надеждой глядя на дверь: принесёт ли ей сын куски холодной рыбы, оставшиеся от ужина артели. И, обсасывая косточки, жадно ела и ворковала: «Якимка хоросый! Якимка настояссый сын!» «И эти вот заискивающие, неловкие, унижающие взрослого человека слова опрокидывали всё в Акиме» (В. П. Астафьев). Нельзя унижать человека! Ни голодом и нищетой, ни страхом и ложью. Нельзя! Об этом все книги писателя.
     Встаёт перед глазами искажённое от ужаса лицо его бабушки: она увидела, что купленный на рынке каравай... всего лишь корка. Хлеба-то внутри не было! Моё «военное» детство прошло в городе на Амуре, далёё ком от Сибири. 3500400 рублей (разве забудешь!) стоила на рынке буханка. И попадались такие же — набитые стружкой и тряпьём. За баснословную цену можно было купить банку американской тушёнки, начинённую... глиной и мокрым песком. Не верилось, что наступит день, когда я смогу съесть ледяной кружок молока (это пол-литра). Помню, в году 1944-м, когда прочёл в какой-то книге, что некий английский лорд так плохо себя чувствовал, что съел на завтрак всего лишь стакан сливок, то я был убеждён, что ел тот лорд маленькие жёлтые сливы, которые в моём городе продавались стаканами. Что такое сливки, я узнал в 14 лет.
     Хоть и не был я мальчишкой из сибирского села, но книги Астафьева и обо мне. В них найдут себя все мои сверстники. И мы к нему пришли. И встали на ветру под сводами моста в день 1 декабря. По официальной сводке, 18000 красноярцев пришли проститься со своим земляком. Но было нас намного больше: ещё почти тысяча стояла под железобетонным монолитом. Мы надеялись: быть может, нас поймут — время продлят... Ведь последний же взгляд, наш последний ему поклон. Не продлили. Согласно графику, в 12 часов доступ был прекращён.
     А мы всё шли и шли...
     Потом нам рассказали о том, кем был Виктор Петрович Астафьев, а в 12.40 катафалк медленно проедет вдоль реки (да не торопись ты, шофёр, не торопись! Дай же Енисею попрощаться...) и поднимется на мост.
     И простился Енисей.
     Спустя полчаса (ах, помедленнее, братцы, помедленнее: лесу-то, лесу дайте попрощаться!) простился с Астафьевым и лес. А тут уж до дома и рукой подать. Его там встретят и Акимка с Касьянкой, и Киряга-деревяга, и дочь Ирина... Он вернулся к ним. Всё же первой встретит бабушка: «Вот и Витя пришёл...»

Декабрь 2001





Нина ШАЛЫГИНА

     Нина Александровна Шалыгина родилась на Украине. Автор девяти поэтических сборников, пяти книг прозы. Печаталась в «Антологии поэзии закрытых городов», журналах «День и Ночь», «Енисей», альманахе «Новый Енисейский литератор», во многих коллективных сборниках. Много лет была руководителем зеленогорского городского литературноомузыкального объединения «Родники». Основатель и руководитель красноярского поэтического творческого объединения «Керосиновая лампа». Член Союза российских писателей. Живёт в Красноярске.

ПОПУТЧИЦА

     Вам не кажется, что некоторые люди, особенно одинокие, отправляются в дорогу не только затем, чтобы попасть в другой населённый пункт навестить своих близких, встретиться с любимым? Но и затем, чтобы найти новое, такое временное и ни к чему не обязывающее общение? Открыть перед кем-то незнакомым свою душу, зная, что это никому не повредит?! Лишь бы повезло со слушателем. Да ещё открылось чужое мнение о твоих поступках и просчётах.
     Мне пришлось много поездить по стране, вначале такой огромной, а в последнее время приуменьшенной. И нередко заполнялись длинные перегоны вслушиванием в рассказы незнакомых, но таких милых людей. А когда всё кончалось и пассажир или пассажирка сходили на своей станции, в душе долго ещё оставалось чувство родства при расставании. Хотя чаще всего мне не оставляли даже имени.
     Если с вами такое не случалось, уверяю, что вы не научились слушать чужое горе или радоваться удаче незнакомого человека, распахнувшего перед вами на короткое мгновенье своё сердце.

     Она вошла на какоййто станции ночью. До меня донёсся её ведущийся шёпотом разговор с проводницей. Потом всё стихло. Утром в купе просунулась заспанная физиономия проводника с предложением чая. Сон кончился, наступал новый дорожный день. Не помню, с чего началось наше душевное сближение. Женщина, моя попутчица, находилась явно в поре увядания, хотя былая истинная красота ещё проглядывала — даже в уставших глазах и припухших веках. Она часто выходила в тамбур покурить, а при возвращении мне казалось, что веки её ещё больше набрякли, взгляд стал ещё печальней.
     Наконец она не выдержала, начала без всякого вступления:
— Иногда начинаю копаться в себе. Странное это занятие.
     Всегда хотелось жить значительнее, чем получалось. И хула пролетала мимо. И от хвалы не скрывалась. И та крохотная ноша славы (простите меня — о какой славе может идти речь в нашем убогом таёжном посёлке и в нашей дрянной газетке!) казалась слишком тяжёлой. С раннего детства начиталась о единственной любви — и всю жизнь ждала её. А она не приходила. Ну, было много «любовей», вот только единственную никак не удавалось выделить из этого ряда.
     Она шмыгнула носом, простецким жестом поправила ниспадающие на нос очки, потом еле заметным заученным движением тыльной стороной руки провела по низу носа.
— Я столько раз любила, чтобы найти настоящую любовь. Но всё кончалось одинаково. Мы переставали встречаться после совсем не бурного объяснения. Иногда ещё долго и лениво перезванивались. Казалось, что Он ко мне охладел! Но я искала и не находила его вины. В сердце становилось пусто, как ни старалась удержать образ только что, казалось бы, любимого человека. Потом находился другой, и всё повторялось заново — с небольшими вариациями. Те же сумасшедшие первые ночи... Я отдавалась сразу. Вы же знаете, что в наше время мужики очень нетерпеливы: если откажешь, повернутся и уйдут к другой. Лови потом счастья миг!
     Поезд остановился. Она вышла из вагона покурить. А я смотрела в окно на её стройную и почти по-девичьи ладную фигуру.
— На чём я остановилась? Ах да! Лови счастья миг! Словом, я отдавалась сразу, так как боялась, что обижу, и надеялась, что, может быть, Он и есть настоящий суженый. Уйдёт безвозвратно. С жаром, с неизъяснимой тягой проходили первые месяцы. Правда, иногда только дни. Но бывало, что и годы тоже! Чем старше становилась, тем с большим рвением старалась сохранить в себе нежные нотки. Не хотелось верить, что всё уже было, было, было... У меня, у него уже было — много раз. В нашем посёлке, как и везде, это зовётся распущенностью или чем ещё похуже. Но я дралась сама с собой, раздувала в душе остывающий костёр чувств — не хотела верить, что он снова угасает!
     Она почти на полуслове умолкла. Отвернулась к окну. Сидела, опустив голову. Потом, судорожно облизнув губы, заговорила снова:
— Ложь, пересуды клубком вились вокруг меня. Вились и разрастались. Уехать бы куда-нибудь. Так куда? Здесь, в семейке, комната десять метров. В углу — плитка, на стенке — шкафчик. И работа в Богом забытой и почти неоплачиваемой газетке. А там? Там и этого не будет. Никто и никогда не предлагал мне уехать из моего мирка. Просто потешатся тайком от жён. Наговорят, наобещают. Жён заочно напроклинают. А стоит только намекнуть на серьёзные отношения — сразу же «слиняют». И жена покажется слаще пряника, и скандалы с ней для моего «обещателя» не рисуются уже такими из ряда вон выходящими…
     Снова случилась остановка. Какая-то шумная семья с малыми детьми подсела в вагон. Проводница заглянула к нам. Попутчица моя замахала руками. Дверь закрылась.
— Мужики все жён своих ругают. Ну, когда их любовный зуд проймёт и надо нас, дурёх, обольстить. А спросите хотя бы у одного из них, польстятся ли они из своего, женой устроенного, ада-рая на мои удобства в конце коридора?
     Бедные, бедные жёны! Сколько достаётся им нелестных эпитетов от их загулявших мужей! Может, я счастливее их? Никто меня заочно не обливает грязью, не веду я никакого хозяйства, не хожу в обманутых жёнах!
— Вы замужем? — неожиданно спросила она.— Что? Уже нет?! И не пытайтесь утверждать, что ваш муж был лучше других. Я всяких повидала и «послыхала»!
     Она нервно достала из сумочки помаду, но красить губы не стала и, словно споря сама с собой, заговорила очень тихо:
— Вот только тоскливо сейчас, до колик в глазах, что вновь во мне остывает очередная, уже, кажется, последняя, несостоявшаяся любовь. Надо было мне как-то по-иному устроить свою жизнь. Ребёночка, что ли, родить! От того, самого первого, расставшись с которым, семь лет не могла в себя прийти. Всю жизнь казалось, что та встреча — самая настоящая. А вот и нет! Год назад приехала в своё село маму навестить. А Он — там! Как услышала — сердце чуть не поперхнулось. Иду по улице. Он — навстречу. Маленький. Л-ы-с-ы-й! С брюшком. А за ним — выводок детей. Впрочем, наверное, внуков. Так под ложечкой заныло! Куда исчез тот красавец, о котором вёдрами слёзы проливала? Всё ли время прятался он в душе моей или только что из неё вышел?
     Она вдруг засуетилась. Метнулась к окну, затем к двери. И заторопилась со сборами. За окном проплывал строгий, классический вокзал Новосибирска. Моя попутчица схватила свои тяжеленные сумки, держа в руках наготове варежки. Тяжело пошла в тамбур. Поезд стоял довольно долго, но она ушла не оглядываясь, будто боялась, что я выдам её тайну человеку, деловито шагавшему ей навстречу.
     Прощай, голубаадуша! Ищи свою половинку. И никогда не думай, что всё уже поздно. Пока живём — надеемся!





Владимир ШАНИН

     Владимир Яковлевич Шанин родился в 1937 году в селе Бирилюссы Красноярского края. Окончил историкоофилологический факультет Иркутскоо го госуниверситета и аспирантуру Высшей шкоо лы профсоюзного движения при ВЦСПС в Мосс кве. Работал в колхозе, леспромхозе, на заводе «Сибтяжмаш», в районных, многотиражных газее тах, в альманахе «Енисей», в профсоюзных оргаа низациях, служил в армии. Печатался в краевых и областных газетах; в журналах «Молодая гварр дия», «Дальний Восток», «Сибирские огни»; в коллективных сборниках. Авв тор книг прозы «Памятник для матери», «Беллгорюч камень», «От зари до зари», «Горька ягода калинушка», «Куплю дом в деревне…», изданных в Красс ноярске и Москве, а также романааисследования «Деревья живут корнями» о В. И. Сурикове («Суриков, или Трилогия страданий»), ждущего своего изз дателя. Член Союза писателей России. Живёт в Красноярске.

МОРЗЯНКА

     Четвёртый час идут соревнования радиолюбителей.
     В разноголосом писке морзянки Борис тщетно пытался отыскать своего корреспондента. Тот не отвечал на вызов. Борис глядел в угол слепыми немигающими глазами. — Молчит? — спросил его Павел Максутов. — Молчит,— ответил Борис.
     Нащупал пачку «Беломора» на столике, сунул папиросу в рот.
     Павел чиркнул спичкой.
     Спать не хотелось. Завтра у Павла нерабочий день — выспится. Потом забежит в редакцию узнать последние новости, затем поедет в кинопрокат получать новый фильм. Работая киномехаником, Павел распланировал все дни недели так, что остаётся время и на радио, и на фотографию, и на корреспонденции для местной газеты. А сегодня он впервые участвует в больших радиосоревнованиях, причём инструктором у него — слепой Борис, давний друг.
     В наушниках попискивала морзянка. Синий папиросный дым струился в открытую форточку. Вдруг Борис вздрогнул и застыл в напряжённой позе. Павел взглянул на него и понял: в эфире что-то изменилось. Прислушался. Но что такое? Хор морзянок расстроился, постепенно умолкали станции, и в поредевший мир точек к тире настойчиво вторгался слабый сигнал бедствия — «SOS».
— Что он делает! Что он делает! — шептал побледневший Борис.
     На любительском диапазоне категорически запрещено выстукивать подобные сигналы, но если радиолюбитель отважился на это, значит, случилось что-то серьёзное.
     Борис поймал тревожные позывные, настроился на нужную волну и дал ответный вызов. И тотчас же торопливо запела морзянка. Карандаши забегали по бумаге.
     «Я из Брно,— отстукивал отчаявшийся корреспондент.— В больнице умирает женщина. Срочно нужен... Препарат выработан недавно в Московском институте. Помогите связаться с Москвой. Жду». Борис расстегнул ворот рубашки, включил передатчик, отстукал на ключе: «Всем советским радиолюбителям!..» Ответ последовал из Свердловска. Свердловский радиолюбитель связался с городом Горьким, и тот вызвал Москву. Сигнал бедствия пересёк тысячи километров, и через две минуты Борис и Павел услышали: «Из Москвы вылетает рейсовый самолёт в Чехословакию с нужным препаратом». Оба облегчённо вздохнули. И показались им, что вздохнули тысячи радиолюбителей.
     «Очень благодарю! — пропела морзянка.— Конец связи». Чех из Брно умолк, и сразу же заработали радиостанции. Эфир будто взорвался. Соревнования продолжались.
— А ты вспотел, Борис,— заметил Павел, чувствуя, как и по его лицу со лба стекают капельки пота.
     За окном светало. Шумно вздыхали фиолетовые тополя. Город ещё спал, только в эфире всё ещё дробно звучала морзянка.
     Уходя спать, Борис воскликнул:
— Удивительный случай!
— Удивительный,— согласился с ним Павел.
     Борис задержался у двери. Спросил:
— Вот ты в газеты пишешь. Хорошая тема, правда?
— Правда.
— Напишешь?
— Не знаю. Может, и напишу.
     Спать Павлу не хотелось. Он всё ещё находился под впечатлением происшедшего в эфире. Да, он напишет об этом. Обязательно. И о Борисе — тоже. Напишет, что слепой — он не одинок, у него тысячи невидимых друзей, и если б он захотел, друзья-радиолюбители сделали бы всё возможное для его прозрения. Но Борис слеп безнадёжно, и это обидно. Закурив и глубоко затянувшись дымом, Павел взял карандаш, раскрыл тетрадь и на чистом листе в клетку крупно вывел: «Морзянка». Да — «Морзянка»! Лучшего заголовка не придумаешь. Он так и уснул за столом, уронив кудрявую голову на недописанную корреспонденцию для районной газеты. Из ослабевших пальцев, черкнув, выскочил карандаш и скатился на пол.

1968

     P. S. Все события и имена в новелле подлинные. Автор лишь запамятовал дату написания её для газеты и поставил приблизительную. (В. Ш.)





Александр ЩЕРБАКОВ

     Александр Илларионович Щербаков родился в 1939 году на юге Красноярского края, в селе Таскино, в старообрядческой крестьянской семье. В различных вузах окончил с отличием факультеты истории и филологии, экономики и журналистики. Работал учителем, корреспондентом, редактором Красноярского книжного издательства. В 200332007 гг. возглавлял Красноярское региональное отделение Союза писателей России. Автор двух десятков книг стихотворений, прозы, публицистики, изданных в Москве и Красноярске. Печатался во многих журналах СССР и России. Заслуженный работник культуры Российской Федерации. Академик Петровской академии наук и искусств. Лауреат региональных и российских журналистских и литературных премий, в том числе — первой премии за лучшее произведение о Красноярском крае, а также — первой премии Международного конкурса детской и юношеской литературы имени А. Н. Толстого. Награждён медалью «За трудовую доблесть», почётными знаками: «300 лет российской прессы», «100 лет М. А. Шолохову», «Золотое перо» и др. Член Союза писателей России и Союза журналистов России. Живёт в Красноярске.

КОРОВИЙ ВЗГЛЯД

     Третий день крутился в райцентре Каратузе по командировочным делам и всё не мог собраться съездить в Таскино — хотя бы на краткое свидание с родным селом. Всего двадцать вёрст до него, но то времени не было, то попутной машины. Наконец встретился в коридорах районной управы таскинский председатель сельхозкооператива и первым делом спрашивает:
— Почему домой не приезжаешь?
— Рад бы,— говорю,— да не на чем.
— Так вон садись на мою антилопу-гну и — вперёд! Я тут полдня прозаседаю.
     «Антилопа» оказалась почти новеньким «уазиком» с добротным подтентником и плюшевыми чехлами в уютной кабине. Сел я. Поехали. Шофёр молодой, лицо вроде знакомое.
— Таскинский? — спрашиваю.
— Вообще-то родом из соседнего района, из Идры, но уж пятый год живу в Таскино, почти старожил,— отвечает.
— Небось нашенская красавица в сети заманила?
— Не-е, свою привёз, идринскую. Меня здешний приятель пригласил, в армии вместе служили. Приехал, шоферю вот. Председатель с жильём помог. Ничего, жить можно.
     Ещё в недавние времена Таскино отличалось на редкость устойчивым населением. И даже некоторой замкнутостью. Может быть, в силу староверских традиций, живучих в этом селе. Помнится, здесь даже на невесту, сосватанную на стороне, смотрели косовато и при малейшей промашке отзывались о ней насмешливо-пренебрежительно: тот же, мол, назём, только издалека везён...
     Однако ныне и в нашем старинном сел всё больше становится залётного народу. Ослабевают корни, теряются традиции, меняются нравы. Лёгкий на подъём пошёл теперь селянин. Как сорвётся в юности с родных мест, так и мотается перекати-полем всю жизнь по белу свету. Приткнётся гдеенибудь среди чужого люда, ещё и соседей по именам не успеет запомнить, а уж, глядишь, дальше покатился. «Нищему собраться — только подпоясаться»,— подшучивает иной над собою, козыряя необременительным скарбишком, и не понимает, что дело не столько в его худеющем дорожном бауле, сколько в нищающей душе. Не успел оглянуться, как выехали мы на гору Градунчиху, где пролегает грань с сагайскими соседями, и покатили вниз уже среди таскинских березняков и полей. Невдалеке от старой поскотины внимание наше привлекла какая-то красно-белая груда посреди зелёного лужка. Возле неё хлопотал человек. Рядом, под косогорчиком, бродило коровье стадо.
— Корову свежует,— первым догадался шофёр.— Видать, дорезал. Не иначе как объелась свежей сурепицы. Хорошо, хоть мужик сегодня пасёт, хватило ума доколоть скотину. С пастухом у нас проблема, частное стадо гоняем по очереди. Другой раз совсем пацаны пасут. Случись вот такое — пропала бы коровёнка: один путь — на скотомогильник.
     Вскоре и я разглядел коровью тушу со вздутым боком, которая лежала на голубоватой шкуре. Когда мы поравнялись, пастух, стоявший на коленях, лишь поднял голову, скользом взглянул на нас и снова заработал ножом, то и дело отмахиваясь от гнуса.
— Нет, не моя, слава Богу. Наша — вон, комолая,— в стаде ходит,— сказал шофёр, притормозив на минуту, и мы попылили дальше.
     Село было почти безлюдным. Я попросил проехать по обеим улицам, вышел на окраине, поднялся тропою в лесок, на кладбище. Постоял у тихих родительских могил. Потом шофёр заехал домой, а я покурил, сидя на лавочке возле дома моей бывшей одноклассницы, в котором теперь жили какие-то другие, неизвестные мне люди. Я всматривался в лица прохожих, но тоже не встретил ни одного знакомого. Молодые люди проходили молча, даже не взглянув в мою сторону. И я невольно отмечал про себя, что раньше в селе все здоровались. Даже чужие, незнакомые. Было такое неписаное правило — поприветствовать всякого встречного человека. Эта привычка была настолько крепка, что в отрочестве, приезжая в Минусинск, я и там здоровался со всеми встречными-поперечными, а мой городской дядя Яша добродушно посмеивался надо мной, деревенщиной...
     Наконец шофёр вернулся, и мы поехали обратно в райцентр.
     За поскотиной, на зелёной поляне, теперь стояло несколько машин и мотоциклов. Коровья туша была разрублена на огромные куски. У этой мясной груды толпились люди. Мы подъехали к ним. Я встретил несколько знакомых односельчан. Они подтвердили предположение шофёра: корова действительно объелась молодой сурепицы, и её пришлось доколоть. Беда, однако, была ещё в том, что ни очередной пастух и никто из собравшихся не знали, чья это корова.
     На шкуре лежала рогатая коровья голова с выпученными остекленелыми глазами. Она была нарочито выставлена для обозрения и опознания, однако никто из тех, кто подъезжал к ней, свернув с дороги, не узнавал в ней ни своей коровы, ни соседской. Смотрины эти длились несколько часов, но всё безрезультатно. Пастух уже склонен был погрузить мясо в любую попутную машину и увезти в подвал колхозного склада, чтобы оно не протухло на летнем солнце. Многие поддерживали его. Но мой одногодок, шофёр грузовика Иван Курасов, с упрямой настойчивостью просил подождать ещё немного.
— Кто-то же должен знать корову! — в десятый раз повторял он и при этом растерянно взмахивал руками.
     И я вполне понимал его. Мне тоже казалось невероятным, что сельские люди, искони считавшие корову почти что членом семьи, не могут распознать, кому принадлежит эта худоба, попавшая в беду. — И ты не знаешь? — обратился я к голенастому подростку в безрукавой майке и с цепью на шее, с какой-то отрешённостью взиравшему на всё происходящее.
— М-мэт,— мотнул он головой, переворачивая во рту пузырящуюся жвачку, и цепь юродивого тоже качнулась в знак отрицания.
     «Да как же так? Уму непостижимо,— размышлял я с нарастающим раздражением.— Да я до сих пор прекрасно помню не только нашу белолобую Катьку с крутым ухватом рогов, но и всех коров моих товарищей и соседей. По мастям, по «конституциям», по голосам и кличкам. Да и как же не помнить, если я каждый день видел их то в стаде, которое утром и вечером прогоняли вдоль села, то во дворе, то на ветпункте. Не говорю уж о том, что ранней весною, до начала организованной пастьбы «за пастухом», мы, ребятишки, вместе провожали своих коров вот сюда же, за поскотину, а в конце дня, если они не возвращались сами, вместе ходили за ними, искали по логам и колкам, чтобы пригнать их домой, непутёвых. Больше того, я помню даже повадки многих коров. Ничуть не хуже, чем характеры их владельцев. Кстати, давно замечено, что коровы, как и собаки, не только по обличью, но и по норову часто похожи на своих хозяев. Да что там говорить, если корова для крестьянина — это... это...»
     Последние слова «внутреннего монолога» я неожиданно для себя произнёс вслух. Но вскоре от волнения и нахлынувших воспоминаний у меня перехватило горло, и я замолк, завершив тираду тем же полурастерянным-полуотчаянным взмахом рук, каким сопровождал свой риторический вопрос Иван Курасов.
     Слова мои, при всей их неожиданности и горячности, не вызвали особых эмоций у собравшихся. Возможно, они даже прозвучали здесь, у разделанной коровьей туши, странно и неуместно. Единственной реакцией было неловкое молчание, которое воцарилось на минуту, словно людям стало стыдно за мои нелепые слова. Да ещё, когда я повернулся, чтобы направиться к машине, незнакомая мне молодая женщина, в выцветшей кофточке и криво повязанной косынке, тихо сказала вслед:
— Нонче люди-то в селе не знают друг друга. Даже по именам. А вы — о коровах...
     Проходя мимо груды мяса, я ещё раз взглянул на коровью голову, лежавшую, а точнее — стоявшую рядом. Она была уткнута ноздрями в траву. Её крутые гладкооострые рога, загнутые ухватом, и белый лоб живо напомнили мне нашу ведерницу Катьку, спасшую нас в кромешные годы войны от голодной смерти. Возможно, голова принадлежала какой-нибудь её праправнучке. В обращённых ко мне выпученных коровьих глазах, уже подёрнутых мертвенной дымкой, застыли печаль и недоумение. Казалось, сейчас ноздри зашевелятся, поднимутся над шелковистой травой, и неопознанная голова выдохнет голосом приятеля моего детства Ивана Курасова: «Кто-то же должен знать корову...»
     Впрочем, этот вопрос и без того отчётливо читался во влажных коровьих глазах, полных вселенской тоски.







     
      Rambler's Top100

Hosted by uCoz